В пассаже, описывающем якобы характерные черты Каструччио Кастракане, синьора Лукки, появившемся почти в конце книги Макиавелли "Жизнь Каструччио", есть образ, который позднее приписывался Пиранделло. Это образ "домов, что должны от ужаса броситься прочь из дверей, если они почувствуют приближение неминуемого землетрясения". В моем все еще дремлющем сознании, находящемся во власти увиденного, вид зданий и заводов района близ Урицка, людей, выскакивающих в панике из дверей – полуобнаженных, с волосами, которые треплет ураган дыма и тлеющих углей, застывшими глазами, распахнутыми ртами и руками, прижатыми ко лбу, посреди грохота взрывов, пурпурных отражений пламени, наложился на вид русских солдат, неподвижно застывших в своих окопах в нескольких сотнях шагов от нашей передовой, лицами к подвергающемуся ужасной пытке городу.
Для нас и тех, кто оказался в плену огромной клетки осады, для тех, кто, подобно нам, мог наблюдать за трагедией со стороны, агония Ленинграда была не больше чем просто ужасным зрелищем. Просто зрелищем и ничем иным. Трагедия города была так велика и принимала настолько сверхчеловеческий размах, что каждый чувствовал, что он не может никак участвовать в ней, разве что наблюдать за ее ходом собственными глазами. Не было чувств христианина, не было жалости, сопереживания, достаточно большого и глубокого, чтобы осознать ее масштабы. Она приобретала характер некоторых сцен из Эсхила или Шекспира: перед зрителем представали сцены, ужасающие настолько, что они казались выходящими за пределы сферы природы или человечества, чуждыми самой истории человеческих отношений.
И крайне необычно было то, как коммунисты, которые напрямую участвовали в этой трагедии, которые жили в ней, оказались способны соотносить ее с нормальным человеческим опытом, с положениями своей доктрины, своей логики, со своими жизнями. Ведь из заявлений всех пленных и перебежчиков (а среди них было некоторое количество испанских коммунистов, которые после краха красной Испании бежали в Россию, а несколько дней назад попали в плен на этом участке фронта) можно было выделить один неоспоримый факт: трагедия Ленинграда, с точки зрения коммуниста, являлась абсолютно естественным и логичным эпизодом классовой борьбы, в которой все с жесткой решимостью играли свою роль, не испытывая при этом ни малейшего чувства отвращения.
Меня всегда очень интересовал созданный коммунизмом тип человека. Во время своей поездки в Советскую Россию меня больше всего поразили не социальные и общественные достижения, не столько внешняя сторона этого коллективного общества, а его внутренние духовные качества, новый "тип человека", "человека-машины", эволюционировавшего за двадцать лет марксистской дисциплины, движения стахановцев, суровости ленинизма. Меня поразила моральная жестокость коммунистов, их чрезмерная увлеченность теорией, их пренебрежение болью и смертью. (Разумеется, я говорю о подлинных и последовательных коммунистах, а не о том многочисленном классе партийных и профсоюзных функционеров, государственных служащих, сотрудниках промышленных и сельскохозяйственных предприятий, которых тоже много живет в России и которые под маской новых названий, новых методов прячут собственные слабости, эгоизм, крючкотворство – словом, все то, что характеризуется словом "обломовщина" или термином "мелкая буржуазия".)
– Моей жизненной целью является борьба с обломовщиной, – писал Ленин.
Обломов является героем знаменитого романа Гончарова и воплощает в себе лень, праздность, фатализм русского буржуа (скорее вырождающегося дворянства. – Ред.), – словом, все те качества, которые и являются синонимом слова "обломовщина". Коммунисты, обороняющие Ленинград, явно сделаны из совсем другого материала, отличного от многочисленных "обломовых" в их партии и государстве. По большей части они экстремисты и фанатики. Европейские народы могут лишь приблизительно представлять себе то, как далеко может простираться неиссякаемый фанатизм настоящих коммунистов.
За несколько последних дней бригады ополчения из рабочих и моряков буквально истекли кровью в нескольких отчаянных контрнаступлениях на немецком участке фронта, который протянулся от Шлиссельбурга до Петергофа. Обстрелы, окрашивавшие небо над городом в медный цвет, являлись результатом создаваемого немецкой артиллерией заградительного огня, предназначенного для того, чтобы отрезать штурмовые подразделения рабочих от их тылов. Шла по-настоящему яростная битва, и потери советской стороны в ней были просто ужасающие. Бригады ополчения старались прорвать стальное кольцо блокады любой ценой, или, по крайней мере, они надеялись измотать немецкие войска и тем самым задержать их весеннее наступление. Большая часть атакующих войск была представлена регулярными подразделениями Красной армии, но ядро штурмовых частей состояло из рабочих и моряков. Это была настоящая бойня специалистов, стахановцев, технического состава – элиты рабочего класса Советской России.
Если представить себе тот настойчивый изнурительный труд, жертвы и лишения, годы и годы технического отбора, что требуются для того, чтобы превратить простого крестьянина, разнорабочего на стройке, любого трудящегося, занятого неквалифицированным трудом, в искусного мастера, специалиста, "технического специалиста" в истинном современном значении этого слова, то можно прийти в ужас при мысли об этой массовой бойне рабочих, лучших рабочих в СССР. Столицей революции, советской "горной вершиной", международной "коммуной" является не Москва, а Ленинград. И именно здесь, в Ленинграде, более, чем на любом другом участке протяженного русского фронта, сражаются и погибают рабочие, защищая революцию.
Глава 26
Могила в пригороде Ленинграда
Куоккала, напротив Кронштадта, апрель
В прошлом году, во время югославской кампании, я провел Пасху среди турецких жителей острова Ада-Кале, расположенного посреди Дуная, куда я отправился, чтобы стать свидетелем того, как будут взламывать "Железные ворота". Немецкие штурмовые подразделения переправились через реку и штурмом овладели сербским берегом; а я остался на острове в ожидании катера, который должен был отвезти меня на румынский берег. Стоял теплый и яркий воскресный день, но мое сердце было наполнено печалью, пока я бродил среди толп простых турок, вдоль по улице, где стоял тяжелый запах рахат-лукума, доносившийся из окон жалких маленьких кондитерских, смешиваясь с тонким ароматом легкого табака, что в восточных странах известен под названием "борода султана". В то военное время на острове Ада-Кале было трудно с продовольствием, и мне пришлось довольствоваться двумя ломтиками рахат-лукума и парой чашечек кофе.
В этом году, напротив, я провожу Пасху среди финских солдат, дислоцированных в окопах у Териоки, Келломяки и Куоккала, на участке берега напротив Кронштадта. И впервые после моего прибытия на фронт под Ленинградом небо было абсолютно ясным. Ни единого облачка, ни малейшей тени тумана, который омрачил бы это безграничное пространство синего глянца.
Ночь я провел на вилле (даче), где разместился штаб войск, действовавших у Келломяки, которая до революции принадлежала одной из знатных петербургских семей. В отличие от большинства вилл, что украшают это элегантное место, это здание было построено не из дерева, не из ели или сосны, а из камня и кирпича. Внутри дом оказался украшен теми роскошными, причудливыми, фривольными и вместе с тем комическими безвкусными картинами, что характерны для русских домов второй половины ХIХ столетия. И этот дурной вкус, в отличие от Италии, Франции или Германии, так и не претерпел изменений и в начале нынешнего ХХ века. Оставшись неизменным, остановившись в своем развитии на переломе эпох, он ни на йоту не сделал уступок пришедшей позднее моде на утонченный и чуть кокетливый "цветочный" стиль. Стены, отделанные под мрамор, оштукатуренные колонны с позолоченными капителями, огромные, необычно высокие камины белой майолики с барельефами в стиле неоклассицизма (Минервы в золоченых шлемах, двуглавые орлы, короны с вычурными монограммами, зеленые и синие глазурные гербы и обнаженные ангелы, выглядевшие так, что я бы назвал их по-русски "беспартийными", то есть "политически нейтральными") – все это навеяло на меня такой сладкий сон, какого у меня не было с конца февраля.
В ту ночь, после страшного дня на фронте под Александровкой, я чувствовал себя смертельно уставшим после того, как сопровождал туда моего друга графа де Фокса, испанского посла в Хельсинки, прибывшего на фронт, чтобы побеседовать с группой испанских красных, захваченных в плен финнами. Для нас подготовили постели, где мы спали рядом, на зеленом сукне бильярдного стола с огромными спиральными ножками, напоминавшими купола церкви Василия Блаженного на Красной площади в Москве. Вытянувшись рядом с испанским послом, я позволил своим мыслям сосредоточиться на тех Минервах, на орлах, гербах, золоченых капителях и на счастливой и трагической жизни царской знати.