Пока шли по полю, еще ничего – видно все хорошо, луна вовсю помогала, хотя она и тонкая еще была, серпиком. А в лесу стало совсем плохо.
Лека шел впереди и все время натыкался на кусты или елки. Он вздрагивал от прикосновения холодных, как чьи-то ладошки, листьев, кололся о хвойные иглы, но шел, стараясь не сбиться с дороги. А дороги не было. Лека просто шел прямо. Если перед ним вырастала огромная сосна, он обходил ее и продолжал дорогу прямо за ней, по ровной линии. Нюська шла сзади, а поэтому Лека чувствовал, что за спиной есть защита, если чуть что.
Было тихо-тихо. Над головой по-прежнему блистали звезды, и Лека рисовал себе картину, как они с Нюськой выходят на поляну, а поляна вся горит в темноте, как хрустальный дворец. На поляне, на траве, еще зеленой, лежит осколок звезды – это он освещает поляну. Звезда горит, но не горячим пламенем, как уголья в печи, а просто светится голубым цветом, и ее можно взять в руки и не обжечься. И как только они с Нюськой подходят к звезде и берут ее в руки, сразу наступает счастье.
Лека не знает, какое оно, счастье, и как все это произойдет, что он, и Нюська, и все вокруг станут счастливыми, если они найдут звезду. Но ему казалось, что счастье будет таким; все будут чувствовать себя так, как он чувствовал на крыше, и так же всем будет легко и свободно, и чего бы люди ни пожелали, все станет так, как им надо. И будет в доме настоящая мука, о которой часто говорит мать, и дед Антон закурит не самосад, а тонкую папироску, какую он курил до войны, покупая в сельпо, и найдется муж Марии Андреевны, и придет письмо от Ивана Антоновича.
Лека остановился, и у него оборвалось сердце, и нехороший комок подкатил к самому языку – в темноте гулко что-то захлюпало, затрепетало. Лека остолбенело, до боли в глазах вглядывался в темноту, и только красные искры мельтешили перед ним.
– Не бойсь, – сказала Нюська, взяв Леку за руку. – Это, поди-ка, тетерка. Аль глухарь…
Лека, сам того не замечая, крепко сжал Нюськину ладошку и долго не отпускал, все еще не в силах отойти от перепугу.
Потом они шли рядом, держась за руки, шли, переступая через сухие ветки, проваливаясь в неожиданные ямки, спотыкаясь о кочки, перелезая через упавшие деревья.
Лес то расступался, открывая поляну или большое поле, потом они вновь входили в чащу, шагая прямо, прямо и только прямо. На какой-то поляне, где было чуть посветлей, чем в лесу, они сели на кочки и достали еду. Ватрушки съели сразу же, и холодные картошины с Нюськиной горбушкой съели тоже. Осталась репа и морковка.
– Лека, – опросила Нюська, – а вдруг не найдем?
– Найдем! – сказал Лека. – Как же – не найдем… Да ты не бойся.
Потом они шли снова, и молчали, и говорили о пустяках и о школе, и снова молчали.
Страх перед лесом постепенно пропал, притупился. Может, потому, что они устали. Ноги у Леки болели, стертые этими проклятыми сапогами, – хотел лапти обуть, да забыл, когда торопились с крыши. Но он молчал и не жаловался, потому что жаловаться было нельзя.
Наконец они снова вошли в лес. Ели шевелили верхушками; там, над головой, шумел ветер. Лека вдруг остановился: вверху ничего не было видно – звезды исчезли.
– Смотри-ка, – сказал он Нюське.
– Тучи, – ответила она.
Они пошли скорее. Начался дождь. Лека с Нюськой постояли под елью, дожидаясь, когда он перейдет, но дождь не утихал, и скоро с веток на них закапало. Нюськин жакет набух и стал скользкий, как жаба. С подола Лекиного пальто тоже капало.
– Ну, пойдем, – сказал он, – все равно измокли.
Они почти побежали, натыкаясь на деревья, спотыкаясь, но все-таки стараясь бежать прямо, туда, где упала звезда. Брезентовые Лекины сапоги сразу промокли, и он шел будто босой, а в сапогах громко булькала вода. Нюська дрожала, продрогшая насквозь.
Потом силы кончились, и они брели, еле передвигая ноги.