Принимая во внимание такое положение вещей, мы не можем смущаться теми признаками сходства, которые можно найти между этим "просвещением" и эпохой Просвещения, – они остаются чисто внешними и поверхностными. Так, например, отмечаемый К. Фишеромутилитарный характер философии Вольфа имеет в виду "пользу" совершенно иного рода, чем то социальное и политическое благоденствие, идея которого руководила французскими просветителями. К. Фишер сам точно определяет смысл этого утилитаризма в словах: "Тут философия считается не мудростью, носящей свою цель в самой себе, а средством для просвещения, просвещение средством для споспешествования человеческому счастью, искусство средством для морального воспитания". Обобщая, можно сказать, что именно "моральность" и есть то, что определяет в конечном счете цель и руководящую идею немецкого Просвещения, в противоположность "социальности" и "политике" французского Просвещения.
В целом, во всяком случае, тот прикладной и публицистический характер Просвещения, о котором мы говорили в общей характеристике этой эпохи, обнаруживается и в немецком Просвещении. Несомненно, это обстоятельство должно отразиться и на отношении эпохи к истории, и оно, действительно, отражается. Как увидим ниже, в руках историков Просвещения в указанном узком смысле, т. е. находившихся под влиянием французских писателей, вырастает целое направление в истории и историографии, близкое к тем основным чертам, какие мы видели во Франции, но вносящее также нечто от себя. Эти новые оригинальные элементы состояли, с одной стороны, из "усовершенствования" методов и приемов французского Просвещения и идей английского эмпиризма, а с другой стороны, из "усовершенствования" лейбницевского рационализма в школе Вольфа. Конфликта, который возникает таким образом между эмпирическими и психологическими основами французского Просвещения и рационалистическими основами немецкой переделки, отражается на всей эпохе и не находит в ней сколько-нибудь заметного примирения. Скорее, напротив, можно сказать, он углубляется до таких крайних противоположностей, как Тетенс, с одной стороны, и Мендельсон, с другой.
Во французском Просвещении мы также отмечали наличность тех же двух элементов, но, 1, рационализм картезианства никогда не доводился до такой крайней степени, как у Вольфа и мог прекрасно уживаться не только с эмпиризмом, но даже с мистицизмом; 2, английский эмпиризм с его бэконовским принципом "пчелы" по отношению к "пауку" и "муравью" также представлял скорее благоприятную почву для восприятия некоторых идей рационализма. Настоящее обострение двух рассматриваемых моментов сказалось не во французском Просвещении, а в самом развитии английской философии. Юма можно считать в такой же мере представителем доведенной до конца одной из крайностей противоположения, эмпиризма, как и представителем попытки примирения или "преодоления" этого конфликта. Еще в большей мере той же задачей задается философия "здравого смысла". Только "усовершенствование" этих попыток у Канта приводит к разрешению конфликта и на немецкой почве. И только в одном отношении Кант является непосредственным продолжателем Просвещения в узком смысл, поскольку и для него "житейское благоденствие" остается в виде практического разума "приматом" над теоретическими стремлениями человеческого духа.
Но зато во всех остальных отношениях Кант именно обрывает уже нашедший себе питание на немецкой почве интерес к истории. Тут дело не только в антиисторическом духе его критицизма и в ограниченном математическим естествознанием понимании задач науки, но во всем складе и подготовке самого Канта. Исторические и даже историко-философские познания Канта, по-видимому, не далеко простирались за пределы того, что он извлек в школе, и у него не было материала, на котором он мог бы оценить значение исторического метода и понять смысл истории как науки, возможность ее особой методологии и философии. Тенденции самого Просвещения, как и немецкого рационализма в этом отношении остались от него скрытыми. Характерно рассуждение К. Фишера, который хочет все-таки найти у Канта "философию истории". "В задачу Канта, – пишет он, – не входило дать философию истории, он хотел только установить идею и тему последней согласно принципам своего нового критического учения. Он выбирает три момента, чтобы подробнее рассмотреть их, – из чего должно уясниться направление, по которому идет человечество; эти моменты суть "начало, цель и современность". Справедливо, что в задачу Канта не входило дать философию истории, но странный характер должны носить "идея и тема", где есть "начало", "конец" и "настоящее" время, но нет только самой ucmopиu, ведущей от этого начала и до настоящего. Поэтому, если исторические элементы мировоззрения XVIII века через развитие самой науки истории и через идеи неогуманизма и "философии чувства" расцветают в философии романтизма и Гегеля, то происходить это не при помощи кантовского критицизма, а вопреки ему. Знаменательно также, что и в идеалистической метафизике историзм и философия истории выступают во всей полноте своих задач, как только эта метафизика освобождается от ограничительных для философии рамок, поставленных ей Кантом, главным образом, в определении функций самого разума.
Абсолютное недоверие Канта к разуму, утеря им, как я постараюсь показать, вольфовского ratio, было главной причиной полярности кантовских теорий по отношению к идее историзма; и только так открыто порвавший с Кантом абсолютный идеализм, с его культом разума, повернул интерес философии к истории, заставил увидеть в ней и философскую и логическую проблему. Если тем не менее наука истории развивалась и при влиянии кантовской философии, то развивалась она несмотря на "Критику чистого разума", – и это верно не только диалектически, но и исторически.
Определить ближе и положительно оставленное вольфовским рационализмом место для истории – оставалось одной из задач для его последователей. На почве чистой лейбнице-вольфовской философии были выполнены в XVIII веке ближайшие опыты логики и методологии исторической науки (Хладни, Вегелин) в контакт с ними, но под влиянием французской историографии шло развитие самой науки истории, а под влиянием возобновленного интереса к Лейбницу (по поводу вышедших в 1765 году Nouveaux Essais) зарождаются опыты философско-исторических построений и интерпретаций (Лессинг; Гердер). Никто, кажется, не понимал так тонко дух лейблистической терминологии для своих собственных идей. Во всяком случае, в этом пункте Кант не похож на Коперника, который, совершив свое открытие, не стал называть землю солнцем, а продолжал солнце называть солнцем, а землю – землею. Терминологическая путаница, внесенная Кантом, обязывает относиться к рационалистической терминологии с особенным вниманием, чтобы в нее не были привнесены чуждые ей мотивы кантовского субъективизма. (На произвольность кантовской терминологии и на несогласованность ее с принятой терминологией особенно настойчиво и постоянно указывает уже Платнер. Platner E. Philosophische Aphorismen. Lpz., 1793–1800. {3. Auf.} Thl. I, II; 1. Auf. 1776–1782.) {2. Auf. 1784. Thl. I (Thl. II не выходила). }