Посол, не лицемеря ни капли, хвалит и про себя и сопровождающим свою страну, свою державу, громко выражает счастье быть подданным ее, а на пороге Константинополя от избытка чувств бросает замечание, будто византийская собака счастливее любого из готов (он знает: его слова не могут не быть переданы императору, и очень на них рассчитывает). Это крайне деликатно по отношению к Рустику, полномочному представителю Теодата. Видимо, готский царь не только стряс обещание с Петра служить ему, но еще и позаботился о нужной форме доклада сам и как следует проинструктировал Рустика, человека духовного звания, глубоко порядочного.
Сам Теодат не исповедовал христианства, хотя и поощрял его и присутствовал на службах в базиликах и даже публично окроплялся. Молился он одному своему богу - Платону, но христианам и новой религии очень доверял и находил людей, ее проповедующих, глубоко порядочными, более порядочными, чем поклонники раскрепощенной античной мысли. Лично в глубине души не любя христианского института, Теодат понимал его государственную полезность и поощрял главным образом по той причине, что этот институт в своих недрах создавал рустиков и им подобных честных бессребреников. Честные бессребреники через несколько поколений выродятся в отъявленных карьеристов, прохиндеев и грабителей, а пока (Теодат не видит за двести лет вперед) на них можно положиться. Рустики при Теодате, совсем не как при Амалазунте, негласно притеснявшей их, сильно пошли в гору. Вот и теперь один из них, его верный помощник по иностранным делам, сопровождает Петра в Византию.
Видимо, ветер все-таки отнес слова Петра в сторону и гот ничего не расслышал, иначе бы он не промолчал и заставил посла потом о них пожалеть. Он и в Константинополе оберегает и обхаживает Петра, повис у него на загривке и ни на минуту не отпускает от себя. Тот даже записочки не может передать, а тем более видеть кого-то. Так вместе, плечом к плечу, и поднимаются по лестнице дворца в тронный зал, так вместе и стоят перед очами. Петру нужно сразу под договор подсунуть и письмо, хотя он и не знает, что в нем, но чует: полезный балласт. Рустик глазами удерживает его руку.
Юстиниан сильно хмурится, читая договор. Его сдвинутые брови, воинственная надутость, даже вздутость пытают Петра страхом. Бумажка тьфу, пустышка. Обещает отдать Сицилию - так она наша. Обещает статуи, почести, имя провозглашать, разве это серьезно? Статуи, имя - само собой, статуями не отделаешься там, где пахнет серьезным поражением. Деньги, конечно, контрибуцию, с него и так стрясем, его самого не спросим.
- И это все?! И больше ничего нет?
Петр вытягивает из-за пазухи конверт. Проницательность и дальновидность изменяют императору, как только речь заходит об итальянском наследстве. Едва запахло добровольным соглашением, император запрыгал как козел. И совершенно забыл и про прежние неудачи, и про переменчивые, ненадежные обстоятельства, которые сегодня могут склонить к одному решению, а завтра уже к другому. Он верит Теодату, каждому слову и даже нахваливает его в качестве стратега и прозорливого политика: вот-де настоящий, мужественный ум, который наконец-то осознал необходимость воссоединения и первый сделал шаг навстречу. Его научные слабости - его сила, потому что именно в них и заключены такие редкие нынче трезвость и здравомыслие. Что толку, если какой-то варварский князек вроде славянского попытается непомерной агрессией и жестокостью доказать Юстиниану ненадежность его положения. Волюнтаризм, типичный волюнтаризм, совершенно ненаучный и неисторический, он приведет только к очередным бойням и сильному ослаблению позиций Византии на севере... А что получают славяне, нищие, полуголые, дикие, звериноподобные? Рабов, коров. Ограбление еще никогда не двигало историю вперед.
Византия отстоит себя, свою независимость и самость и в итоге своих экономических и культурных завоеваний лишь проклянет каждого, кто на нее посягал. Так это ли воля, это ли мудрость, это ли факторы, заслуживающие объективного уважения, даже если с ними приходится считаться всерьез? Нет, и еще раз нет. А вот Теодат с его лирическими упованиями двумя словами заставил себя уважать куда сильнее, чем славянские бесноватые князья силой. Отвешивая комплименты, поглядывает на Рустика: смотри, мол, не забудь ни слова, все передай. Пусть Теодат подготовит почву: объявит в сенате, усмирит готский непомерный национализм, в Византии его ждут и обеспеченная, тихая философская старость, и вилла, и сенаторское кресло, а наместник с войсками вот-вот прибудет, останется передать ему полномочия да сесть на корабль; остальное довершит умелая и гибкая внутренняя политика. Перекрестив, отправляет назад, сует между ними третьего вдогонку.
Даже если бы Теодат и решился бы на такой шаг, он бы никогда не сумел его сделать открыто, на виду у всех. Его сбили бы, стоило ему оторвать одну ногу. Нет войны страшнее, чем война с собственным народом. День публичного объявления воли становился последним днем: готы немедленно зарубили бы его мечами прямо в тронном зале на глазах у охраны. Тогда ему оставалась возможность тайная, предательская: выждать время, ввести в столицу византийские войска под видом дружественного визита какого-либо лица. Готы слишком поздно поймут, как жестоко их надули, но даже в таком случае наместник едва ли останется цел: в городе пожар, резня, все хватаются за мечи; Теодат бежит, оглядываясь, поднимая полы хитона, на пристани, возможно, ему и удастся сесть в галеру, а возможно, его цапают тут же, забивают, швыряют сырую котлету в мутную воду равеннской гавани.
Только в лучшем случае выполнение обещаний оканчивается благополучно для его шкуры - если обещания эти правдивы, а они ведь чистейшей воды вранье. Теодат, возможно, трусоват, но не подл. В худшую минуту почувствовал себя голеньким, трепетным и незащищенным. Недоразвитое, рахитичное мужество потащило воображение по пути страхов, извращенных картин, душа сильно резонировала от каждой из них. Сказалось полное отсутствие полководческого таланта и временное - организаторского. Маленький Теодат метался в полном одиночестве внутри большой пустой коробки, называемой Теодатом, перед нацеленным на него воображаемым копьем у солдата в руках и перед самим солдатом, который надвигался, как стена, своими латами и выпуклым нагрудником на него, голого, и не видел никого, кто бы подставил под неминуемый бросок свой щит. Такая трусость не оборачивается подлостью, для подлости тоже нужна известная решимость.
Еще немного, и Теодат справится с собой, его никто не видит, ни одна душа, кроме няньки, которой он под разными косвенными предлогами жалуется сам на себя и свои недостатки. "Видимо, я большой позорник,- бормочет перед сном совсем не царские слова,- слабо мне, видимо". Нянька шарахается от таких покаяний. Стоит любому человеку такое услышать, так ему, возможно, не придется больше и жить. Неизвестно, как Теодат посмотрит на свои признания, когда нальется силой.
Без всякой стратегии, доктрины, без всяких мозгов, одними гайками готские воеводы Азинаний и Грипп сколачивали войско. Понесшее, как лошадь, время, как всегда, выдвинуло возничих, способных если не заорать на него "тппрр-у!", то хотя бы натянуть ему вожжи и раскровянить удилами ценные десны. Может быть, обдумывание и полезная штука, они же не знают, особенно не пробовали, но, пока оно длится, можно оказаться сидящим на крылечке собственного дома в окружении своих детишек, только не как прежде, а с выпущенными на землю кишками, и смотреть, как их жрут собачки.
Теодат, ученый человек, занимается дипломатией - войной же, конкретной, выкрашенной в красный цвет, займутся неучи, они. Их не подпускают к переговорам на высшем уровне, и они не знают, может, там давно уже пьянствуют и распутничают, откровенно забыв их общие интересы, но спасает одно: они, Теодат, войско - одна система, и стоит какому-то механизму (а именно высшему - Теодату) не сработать синхронно с остальными, он тут же полетит. Поэтому они особенно-то и не суются в верха, зато на своем среднем уровне проявляют недюжинные способности воевод, главшпанов. Одно войско собрано на севере из пограничных гарнизонов, где некогда миссионерствовали старейшины. Ребята сослужили перед кончиной неплохую службу: львята слушаются палки дрессировщика, оставаясь при этом дикими. Некогда солдатская шпана, рыкающая на полководцев, слушается команды, повинуется, даже проникается воинственным духом и на предельной скорости, оставив далеко за собой обозы, движется в Далмацию. Другое войско - в Центральной Италии, с некоторым отставанием следует за первым и играет роль заслона. Если первое окажется вдруг разбитым и побежит, они соединятся и смогут вместе нанести второй удар.
Недалеко от Салоны сын Мунда Маврикий с небольшим разведывательным отрядом неожиданно наталкивается на войско готов. Привстав на стременах, мужественный юноша как бы цепенеет при виде многочисленного и близкого неприятеля. Слева и справа от него его верные друзья, на расстоянии полполета стрелы весь отряд, в двух полетах - враг, который его тоже только увидел и в упор изучает. Одному из друзей велит скакать за помощью, а сам трогает коня навстречу и машет отряду следовать за ним. Готы перерубили их всех раньше, чем подоспела помощь. Труп самого Маврикия привязали к скакуну и отправили домой, в Салону, к папе. Издали наблюдали, как нагруженная тюком из человека лошадка приближается к византийцам, как роет землю вокруг нее безутешный Мунд. Горе лишило его и выдержки, и хладнокровия - основных условий всех его побед, зато придало ярости, которой он не обладал. Ярость сцепилась с яростью, готы никогда особенно-то и не уповали на военное искусство и тут немедленно приняли стиль, навязанный противником. Подняли кучи пыли, в хаосе, в неразберихе, в страшной сумятице охлаждали свой воинственный пыл.