Остались вещи в шкафу. Варькины пижама и маечки, мои кофточки, короткие гипюровые штанишки, в которых можно и спать, и завтрак готовить… Я открыла шкаф, наши вещи лежали на месте, чуть сдвинутые вглубь и прикрытые его шарфами. А на соседней полке, низко, на уровне моего живота, там, где я обычно машинально хватала чистые полотенца, валялась куча чьего-то нижнего белья. Застиранные лифчики, вывернутые наизнанку нечистые трусы, эластичные бежевые колготки с блестящими сердечками на причинном месте… Я стояла и молча смотрела на это, не трогая. Из-под белья свешивался рукав блузки, с длинной манжетой. Я заметила автоматически, что лифчики очень маленького, вероятно, нулевого размера. И что манжета грязная.
Полкой ниже стояли туфли. Две пары. Одни - из золотистой клеенки, на высоком, не очень тонком каблуке, хорошо поношенные. Другие - разноцветные, замшевые, на высоком, квадратном каблуке, с тупыми носами. Эти - явно из прошлой жизни. Сейчас даже купить такие нельзя.
Я глубоко подышала, подышала, хотела сесть на диван, но не стала. Быстро запихнула все наши вещи в два пакета и крикнула Марине:
- Марина, я ушла! До свидания!
Я вышла из подъезда. Прошла метров пятьдесят и остановилась. Дальше идти я не могла. У меня было ощущение, что я долго и сосредоточенно смотрела, как кто-то справляет большую нужду, а потом долго и вдумчиво нюхала и рассматривала содержимое чужого толчка. Я постояла несколько секунд и почти бегом вернулась. Марина снова открыла мне дверь, чуть удивленная.
- Вы извините, я положу все обратно. Я… - Я стала совсем некстати плакать, а Марина неожиданно по-доброму приобняла меня за плечи.
- Ничего, ничего, это все пройдет… - сказала она, подняла с пола мою дубленку, положила ее на диван и пошла гладить. Сейчас Марина еще больше была похожа на младшего научного сотрудника в библиотеке иностранной литературы.
Я разложила все наши вещи на свои места - раскидала дрожащими руками, стараясь, чтобы все лежало, как было. Я еще раз взглянула на кучу белья, которую кто-то то ли от большой радости, то ли спьяну, то ли в страшной спешке схватил дома и перевез сюда. Это уже потом, через день мне пришла в голову трезвая мысль - да нет, это просто сняли, бросили, а надели другое, новое, то, что Виноградов купил на радостях, по случаю удачного секса. Судя по туфлям - это или их общее боевое прошлое, и Виноградов по своей привычке вернулся к любовнице, которую бросил года два назад, или же это совсем бедная девушка, донашивающая туфли десятилетней давности. Имея в виду, что это не обувь, а фетиш, что в ней не ходят, а лежат, сидят, стоят на карачках, обнимаются и скачут верхом…
"Какое дурновкусие!" - думала я, запихивая свои изящные тонкие туфли из нежнейшей атласной кожи на верхнюю полку, куда он их спрятал. Второй рукой я прижимала ватку с нашатырем к виску. Мне, конечно, уже стало дурно, но надо было доделать все до конца.
Я еще раз взглянула на кучу чьего-то несвежего белья. И плюнула туда, не очень смачно, но искренне.
Закрыв дверцу шкафа, я повернулась, чтобы взять с полки Варины фотографии. Если раньше у меня были сомнения - теперь они отпали, я решила забрать их. Но забирать оказалось нечего.
На полке не было ни фотографий Вари (мои он никогда не любил выставлять), ни трех-четырех игрушек, которые она делала ему на праздники, а он хранил на полке. Он все это убрал. Потому что теперь у него в шкафу лежат другие трусы.
Я пошла на кухню, вынула из холодильника свое письмо и драгоценности с запиской в мексиканском стиле, бросила их к себе в сумку. Можно уходить.
Я позвала Марину.
- Я прошу вас… Марина, мы с вами почти незнакомы… У нас с Сашей так все сложно… Не говорите ему, что я приходила… Я не ожидала, что здесь у него кто-то живет… Это совсем не в его правилах…
- Ну почему же, - вдруг ответила Марина. - В его правилах, по-моему, делать все, что он захочет. Ему же все можно. Он так думает. - Она негромко продолжала говорить, составляя в раковину грязную посуду, которую он, они… оставили утром. - Он может все купить, потом сломать или облевать, выбросить, купить новое. Может попросить починить или почистить испорченное… Если не получится привести в порядок облеванное и сломанное - отдаст бедным. Я вам этого не говорила. Не переживайте. Все к лучшему.
- Спасибо.
- Идите с Богом, не плачьте. - Марина проводила меня и закрыла за мной дверь.
Я ехала на метро обратно и пыталась успокоиться рациональными мыслями. А вот была бы я корыстная, я бы забрала у него какую-нибудь дорогую вещь - в отместку! На самом деле - нет у него никаких дорогих вещей.
Он живет в квартире, как в гостинице - не заполняет дом ненужными ему картинами, фигурками, статуэтками, подсвечниками, а подарки, которые нельзя использовать утилитарно, он, как правило, передаривает.
То, что он убрал фотографию, - в общем-то объяснимо, хотя и очень погано. Сейчас мысль о Варе будет мешать ему оправдывать свой выбор. Варя - плохая девочка, не уважает папу, всегда на вопрос "Ты чья?" отвечает "Мамина", хотя, разумеется, носит его фамилию. Была поменьше, отвечала "Маминая". Ну а чья же она, если только последние полтора года мы жили вместе, и то не постоянно. А до этого он прибегал к нам то раз в неделю, а то и раз в месяц. Кто ее растит, того она и считает родителем.
Мало - капнуть спермы, чтобы стать отцом. И мало - дать денег на колбаску и даже на велосипед. Ни один ребенок за это любить не будет.
Ты не хочешь отвечать на бесконечные вопросы: "Откуда на земле моря?", "А кто придумал Бога, если человека придумал Бог?", "Почему нельзя поймать тень?".
Ты не можешь честно ответить на вопрос: "Пап, а ты очень хотел, чтобы я родилась?" Ты не уверен, с кем поедешь отдыхать в свой следующий отпуск - с ребенком или с очередной девкой - "как фишка ляжет", во что играть будешь - в примерного отца или в жеребца с чисто вымытым задом.
Так почему же ты требуешь, чтобы ребенок тебя любил? Это ты его люби, за то, что он есть, и за то, что у него нос и уши как у тебя. А маленькому человеку для любви этого мало. Можно вымуштровать ребенка, как собачку, - он будет знать несколько команд: "Молчать!", "Слушаться!", "Уважать!". Я знаю, что некоторые отцы именно это называют любовью. Но Виноградов, например, всегда требовал от Вари любви искренней, а не показного уважения. И научить ее этой любви должна была, разумеется, я. Как говорит любимый Сашин дружок Элик Рагилов: "Моя дочь меня тоже сначала не уважала. А как стал пороть ее стальной проволокой - сразу самым любимым стал!"
По мне - пусть Варя уважает и любит меня, насколько я этого заслужу: сколько буду ей отдавать - себя, своей жизни и души, сколько буду терпеть - чертыхаться, а не материться, бить себя по той руке, которая хочет шлепнуть ее, буду ли я трусливо срывать зло на ней или же на том человеке, который мне это зло причинил…
И все это она когда-нибудь отдаст своим детям, не мне. Я-то надеюсь на тот свет уйти на своих ногах, как моя бабушка. Для этого каждое утро начинаю с ледяной воды и на ночь не ем мяса, не курю, а главное, все время думаю: что бы еще сделать, чтобы к старости не развалиться, чтобы в один прекрасный день вздохнуть, поцеловать Варьку и уйти. Оставив ее, тоненькую, умненькую, трепетную, растить не похожих на меня внучат.
Бесславно возвратившись домой из Митина, я забрала Варю от нашей эпизодической няни - тети Маши, которая иногда оставалась с Варей на час-другой. Мне пришлось позвонить ей и попросить забрать дочку из школы, потому что я точно опаздывала. Тетя Маша гуляла с Варей на бульваре. Видимо, я плохо выглядела, наметавшись в Митине с пакетами и наревевшись на обратном пути в метро, потому что обычно сдержанная и нелюбопытная тетя Маша спросила:
- Что ты, Леночка, как горем убитая? Не случилось чего?
- Да… - Мне не хотелось вдаваться в подробности. Я бы с удовольствием рассказала тете Маше - выборочно, - что у нас произошло, но только не сейчас. - Да, теть Маш… кабы не про нас - был бы мексиканский сериал. А так - горе горькое.
- Кто помер? - не поняла она.
- Нет, муж ушел, Варин отец. Ничего не будет, тетя Маша, - никакой квартиры, никакой семьи… Вот и горе.
Тетя Маша, хорошая простая женщина, поправила Варьке шапку, горестно покивала и ответила мне:
- Не говори так, Лена. Горе горькое - это вот… когда моя соседка по даче тем летом похоронку на сына получила. А она и не знала даже, что его на войну отправили. Проводила в армию, как все… Вот она все лето ходила по участку и в голос выла… так, что страшно становилось, кусок в горло не лез… А ей никто и сказать ничего не мог.
И мне стало стыдно. Стыдно жалеть себя, свою переломанную жизнь и любовь, стыдно плакать о Саше, который заставлял меня издеваться над моей собственной любовью…
Я поблагодарила тетю Машу, заплатила ей, как обычно, сто рублей за два часа, и мы с Варей пошли домой.
Дома я покормила Варю, которая поглядывала на меня, ожидая, что я расскажу, почему я совсем расстроенная. Но я не стала говорить о поездке в Митино, села делать с ней уроки, все время думая о том, что, тем не менее, надо попытаться забрать наши вещи хотя бы с дачи. Я надеялась, что там следов очередной шушеры, с которой так увлеченно занимается сейчас сексом Виноградов, еще нет.
Надо как-то внятно обозначить конец наших отношений - и для него, и для себя, - чтобы не оставлять себе трусливой возможности для сомнений.
На дачу ехать мне было труднее. Во-первых, это почти пятьдесят километров от Москвы, а во-вторых… В Митино мы ездили в гости, вещей там набралось - два пакета, как выяснилось. Пяти минут хватило, чтобы собрать по дому, двух минут - чтобы разбросать все обратно. Дольше воздух ртом хватала.