Два письма "до востребования", присланные им из командировки, причинили ей почти физическую боль своей глубочайшей безграмотностью. Но еще больше ее угнетало его апатичное безволие, равнодушная готовность к любому несчастью, беде (радости, чуду); неисчерпаемая терпеливость, вдруг прерываемая водкой, диким, агрессивным запоем. А пил он часто и по любым поводам - то "для храбрости", то "с горя". Каждый день, отправляясь в школу, она останавливалась у широкоствольной ивы, основание которой поросло плотным, каменной прочности грибом. И она чувствовала себя таким же деревом, несчастным в своей недвижимости и навсегда слитым с болезненной нарослью. Выхода не было: она жалела Николая (за то, что он когда-то пожалел ее); ненавидела - за страх перед разоблачением их преступной, позорной связи; и все равно тянулась к нему, как тяжелобольной к наркотическому лекарству. Развязаться, расстаться, уйти, избавиться - ни на что не хватало сил!
…А в школе для выпускников провели вечер-диспут: "Существует ли настоящая любовь?" Марина, по просьбе русички, красивым шрифтом написала на ватмане: "Любовью дорожить умейте" и прочее, из Щипачева.
Она будто жила в двух измерениях, и второе - тайное - теперь намного перевешивало явное, вся ее жизнь день за днем катилась под горку в темный тупик. Странно было: так же блестяще, как и прежде, отвечать на физике и геометрии, возвращаясь из школы, вешать на плечики в шкаф одежду, вечерами, таясь, обманывать мать, бежать на свидание с Николаевым "Уралом" и в промежутках между этими логичными, осмысленными действиями слышать, как истончается твое время. Разве что некоторая замедленность, суховатая педантичность появилась в ее движениях, все чаще, перед тем как заговорить с кем-нибудь, она поднимала на собеседника темно-зеленые, с большими черными зрачками глаза и все смотрела, смотрела…
Стояла середина марта, весна рождалась из грязи, остатков просевших, серых сугробов, какой-то болезненной бескормицы - худые воробьи копались в кучах навоза, перезимовавшие вороны без конца каркали - уныло, приглушенно, ни в небе, ни на земле не было ни одной яркой краски - все сливалось в пасмурную, размытую муть.
Вечером она достала из ящика шкафа целлофановый пакет с лекарствами, аккуратно разложив их на столе, принялась изучать аннотации. Химию она знала - усмешка скривила ее губы - не хуже Базарова, да. Мгновенная легкая смерть. Вечером - жизнь, ночью - сон. Она не чувствовала страха, а лишь взрослую умудренную усталость, и все прикидывала на бумажке, как бы отобрать все точно, ничего не перепутать, не ошибиться. Об умерших - хорошо или никак, пусть лучше никак после смерти, чем плохо при жизни. Она ни о чем не думала, ничего не хотела, голова раскалывалась, и она с радостью вспомнила, что, отравившись, попутно избавится и от этой боли.
- Захворала чем? - Мать стояла рядом, тревожно заглядывая в ее лицо.
- Нет.
- А я вот, - мать виновато потопталась, села на краешек дивана. В руках у нее был двухлитровый желтый бидончик, - хотела побалакать с тобой…
- Давай побалакаем. - Дочь с досадой отодвинула лекарства.
- Марин! Надо ж думать, поступать куда летом! - горячо начала мать. - За хлебом ходила, так Костина Люба кажет, что девку свою в педучилище или в колледж в Елец, или в техникум строительный, в Ливны, что ли…
Она молчала.
- Ну вот, ты не думай, - заторопилась мать, - не горюй, - она сняла крышку с бидончика, - гляди, я денег насобирала! - Бидончик наполовину был заполнен крупными купюрами, пачками и в россыпь. - Хватит людям дать, куда захочешь! Хоть на юриста, или на менеджера, на врача - зубного или хирурга - тоже выгода есть!
Мать все говорила, спеша, не говорила - уговаривала, убаюкивала, а она смотрела на нее будто в первый раз, видела сбившийся на длинное ухо платок, пегую прядь (господи, а ведь ей всего сорок!), руки, уже покрученные ревматизмом, рваные резиновые боты на ногах… Она потерла виски, отгоняя наползавшую на глаза темноту. Очень хотелось спать.
- Овсянников, видимо, - тихо заметил Петр Георгиевич. Евгения Андреевна возразила одними губами:
- Лукьянов. Или Петровский.
Они второй день принимали экзамены на физмат университета и по ответам поступающих легко угадывали почерк репетиторов.
Худощавая абитуриентка, одетая по-школьному торжественно - белый верх, черный низ, с суховатыми, но приятными чертами лица, с тщательно собранными на затылке волосами, отчего уши у нее торчали наивно, розово, отвечала без всякого волнения - точно, свободно.
- Первый вопрос - достаточно, - мягко остановил Петр Георгиевич, - второй опустим, он для вас слишком прост. Покажите, пожалуйста, практическую часть.
Она протянула исписанные четким, правильным почерком страницы.
- Прекрасно, - пробежав решение, оценила Евгения Андреевна. - Логика безупречная, сделано весьма рационально. Однако оформление, - она легко поймала спокойный взгляд абитуриентки, - скажем, э-э-э, несколько старомодно. Марина, э-э-э, - она заглянула в протокол, - Анатольевна, кто вас готовил к экзамену?
- Никто. - Абитуриентка скривила губы в иронической усмешке и на мгновение стала совсем некрасивой. - Я занималась самостоятельно. По учебникам за первый и второй курс.
Экзаменаторы переглянулись.
- Вы москвичка? - заинтересовался Петр Георгиевич.
Она назвала область, район.
- Бывают ведь в жизни чудеса! - наклоняясь к уху Евгении Андреевны, зашептал Петр Георгиевич, когда дверь за абитуриенткой закрылась. - Даже в наше время! - очередного отвечающего он уже не слушал. - Самородок! Из какой-то Тмутаракани! Жалко девчонку, на письменном, конечно, срежут.
- Посмотрим, - зашипела Евгения Андреевна и неожиданно громко, брезгливо чихнула - яркое солнце, пробравшись в открытую створку окна, било ей прямо в лицо.
На Канарах
I
Ольга Дубравина улетала отдыхать на Канары.
- С мужем? - ехидно интересовалась по телефону приятельница.
- Нет, - Ольге почему-то было неприятно объяснять. - У него много работы.
- Значит, с любовником? - допытывалась трубка.
- Не говори ерунды! - искренне возмутилась Дубравина.
- Ну тогда за любовником. - И на другом конце провода горестно, подытоживающе вздохнули.
…В первую же ночь на острове она проснулась в просторном и пустом номере от грохота - далекого и близкого. По балкону кувыркались пластмассовые стулья, бились о стеклянные двери. Внизу, у подножия шестнадцатиэтажного отеля, рокотал океан, свежая пена рвала темноту. Волн не было видно, прибой барабанно бахал в скалы, океан шел на штурм. Ветер выл, свистел и пугал, как в голодную русскую зиму. Ольге вдруг стало страшно и одиноко. Почему-то ей представился голубой глобус в аккуратной сетке меридианов и параллелей; планетка была расчерчена на милые, симпатичные, но все же тюремные клеточки. Чья-то жестокая рука крутила, забавляясь, глобус, произвольно выбирала жертвы. Невидимая власть разгребала тесную московскую суету, легко, двумя пальчиками, взяла за шиворот Дубравину, играючи пересадила ее в другой квадратик планеты. Ольга не была "новой русской", летом отдыхала в Крыму или в Сочи и никаких экзотических островов никогда не желала. Все вышло странно: президент их фирмы, скупой, некрасивый грек с такими характерными чертами лица, что Дубравина при встрече с ним долгое время не могла сдержать улыбки, вдруг вызвал ее неделю назад, похвалил за толковый отчет и вручил конвертик с путевкой. Противиться было невозможно - в фирме это понимали. И вот теперь Ольга лежала на необъятной казенной постели, величиной с ее комнатку в Москве, и тревожно слушала заоконный рев. Она накрывала голову тощей синтетической подушкой, но волокно лишь убирало шумы, помехи; казалось, что легионы, закованные в броню, идут на приступ, скандируя в тысячи беспощадных глоток: "У-ез-жай! У-ез-жай!" Под утро, когда в гигантских - на всю стену - окнах посветлело, океан стал стихать, и она уснула.
Днем, лежа в теплом каменном закутке на берегу, она лениво вспоминала свои страхи. Ветер все еще трепал верхушки пальм, облака набегали и кутали непослушное солнце, но океан помалкивал, редко и презрительно шлепал волнами, брызги были похожи на плевки. Вода была зловещей и темной; редкие купальщики, преимущественно старые, изможденные немцы, ничуть не стеснявшиеся и, похоже, даже гордившиеся своей устрашающей наготой, отважно окунались, не решаясь плыть. "Все-таки странно устроена жизнь, - размышляла Ольга, механически подсчитывая глазами немцев, - в Москве - зима, черные остовы деревьев на бульварах. Казалось бы, мертвые деревья, без листьев, обледенелые. Что они делают всю зиму? Умирают и думают. А тут - вечнозеленая пальма. Плюс тридцать в любое время года. И прибрежные скалы - цвета ужаса". - Она насчитала двенадцать немцев мужского и женского пола и прикрыла глаза.