Наталья Ключарёва - Счастье: Наталья Ключарёва стр 10.

Шрифт
Фон

– Ладно, хватит, – холодно произнесла она, вновь обретая свободу. – Сядь, где сидела, и начнем.

Женщина скривилась, но вернулась на подоконник, а главное – перестала смеяться.

Медленно, взвешивая каждое слово, Санька задала вопрос, который вынашивала всю жизнь:

– Как получилось, что мы появились на свет?

– Хочешь узнать, как делаются дети? – ухмыльнулась та.

– Оставь при себе свое плоское чувство юмора. Ты прекрасно понимаешь, о чем я. Мне нужна информация.

– Ну что, что?

– Всё. Кто вы такие? Откуда взялись? Как вас угораздило завести двух детей и не заметить этого? Кто ваши родители? Знают ли они о нас?.. Черт, как такое вообще возможно?! Ладно, он – что взять с мужчины! Но женщина…

– И зачем это?

– Ты должна только отвечать на вопросы!

– Слишком много у тебя вопросов.

– Да!

– А если я не хочу…

– Ты отсюда не выйдешь. Точка. Кончай торговаться. Ты знаешь, я в своем праве. Рано или поздно это должно было случиться.

– Вот пристала! Ну чего тебе надо? Чего?

– Ты слышала. Приступай. Ножи, конечно, неточеные. Но раз в году и палка стреляет.

– Угрожаешь?

– Хорош кобениться! Рассказать все равно придется.

– Да чего рассказывать-то? Я не понимаю! "Кто вы такие? Откуда взялись?" Марсиане, блин! Из космоса прилетели!

– Да, если бы вы были инопланетяне, или наркоманы, или алкаши, или психи, или сектанты – это бы все объясняло. Но вы обыкновенные люди. Из тех, что по улице ходят. Поэтому объяснения нет.

– Чего ты ко мне пристала? Многие вон в роддоме оставляют…

– О'кей, с этого и начнем. Почему не оставила в роддоме?

– Так это… Я в роддом не ходила. Так бы, конечно, оставила, чего уж.

– Дома, что ли, рожала?

– Ну да.

– Ты мало похожа на поклонницу домашних родов. Случайно, что ли?

– Ну. Этот нажрался и захрапел. А он спьяну так спит, иголки втыкать можно. Стало, значит, болеть все – и там, и спина. Я думала, выкидыш, обрадовалась. Я ж до последнего надеялась, что оно как-нибудь само рассосется. Пила, курила, тяжести поднимала. А начало болеть – я легла и терплю, делать-то что? Думала, сейчас перетерплю и забуду.

– Но срок-то уже был не для выкидыша. – Да кто их считал, сроки эти? Жила себе, и все.

– К гинекологу не ходила?

– Сходила один раз с задержкой. Взяла направление на аборт.

– Чего же не сделала?

– Триста рублей стоило, а стипендия семьдесят. Где взять? Этому сказала, он мимо ушей пропустил. Я еще раз. Он развернулся и в другую сторону пошел. Потом через неделю встретились на улице как ни в чем не бывало. И я поняла, что, если еще раз про это заговорю, он опять свалит. А мне не хотелось…

– Такая любовь?

– Что? Не помню. Он раньше другой был.

Веселый. С ним рядом можно было обо всем забыть, обо всех проблемах. И я так привыкла забывать, что боялась остаться одна. Одной сразу делалось страшно – куда идти, что делать? И посоветоваться не с кем. Никого у меня не было. Только он.

– А родители? Мать?

– Ха! Твое счастье, что ты с ней не знакома! Я ушла из дому в семнадцать лет, еще до того как залетела. Он меня сманил, конечно. А я и рада была сбежать. Это был настоящий концлагерь на одного: шаг влево, шаг вправо, ничего нельзя, задернуть шторы, не подходить к окну, мыть руки триста раз в день, потому что кругом микробы… Она возвращалась с работы, сдергивала с плеч белоснежный пуховый платок. И проводила под всеми шкафами и кроватями. Платок должен был остаться идеально чистым. Мыть полы входило в мои обязанности. Но как я ни старалась, закончив инспекцию, она подносила мне к носу запачканный платок… Она не разговаривала со мной. Только отдавала приказания. Когда я собирала вещи, чтобы уйти, с каким же наслаждением я ходила по квартире в грязных ботинках. Руки чесались разнести все в пух и прах. Но я не решилась. До сих пор холодею, увидев кого-нибудь в таком же старорежимном малиновом пальто. Больницу, где она работает, обхожу за квартал. Хотя за эти годы она не сделала ни одной попытки найти меня или хотя бы узнать, что со мной стало. Единственная ее реакция была – сменить замок. Через месяц он уговорил меня наведаться туда за деньгами, но ключ уже не подошел…

– А отец?

– Что ты! Кто бы уцелел с ней рядом?! Я ничего о нем не знаю. Фамилия у меня ее, отчество, боюсь, тоже.

– Как?

– Александровна. И она – Александра.

– Значит, Полторы Ноги назвал меня родовым именем, сам того не зная.

– Ну почему же. Ее весь город знает. Она уже полвека главврач в областной больнице.

– Жива?

– В газетах бы написали…

Они помолчали.

– У тебя еще выпить есть?

– Нет.

– Тогда рассказ окончен.

Санька вдруг почувствовала такую нечеловеческую усталость, что ее неудержимо потянуло лечь прямо тут, на грязном полу, вжаться щекой в черствые хлебные крошки и уснуть. И никогда не просыпаться.

"Если ад есть, то он таков", – подумала она, вставая.

Медленно, медленно, на чужих ногах, по темному коридору, нащупать замок, вывалиться на волю, никогда не вспоминать. Наверное, я смогу этому радоваться. Когда-нибудь. Не сейчас. Дойти бы до остановки. В трамвае поспать.

– Купи водки и возвращайся! – крикнули из окна. – Куда? Магазин – в другую сторону!

Медленно, медленно, переставляя чугунные колонны, завернуть за угол, там лечь, прямо на асфальт, у стены, что это такое, что со мной происходит, что…

– Девушка, вам плохо?

Чья-то крепкая рука у локтя. О, это счастье человеческих рук, хватающих тебя над пропастью. Просто потому, что ты – человек. И он, твой незнакомый спаситель, тоже. О, эта связь, которая сильнее любви и родства. Связь человека с человеком, когда на все остальное уже не хватает сил…

Белый поток, белое скольжение, вниз, вниз, медленно, бесконечно долго, как души спускаются с небес, нет, мне совсем не плохо, мне – хорошо, будто я еще не родилась, будто жизнь меня еще не обманула, и сердце мое, как этот белый свет, в котором я плыву, вниз, вниз, все глубже, все дальше, все темнее…

Санька начала различать очертания, пока не похожие на реальность, но явно ей принадлежащие, размытые млечным свечением, постепенно загустевающие, обретающие плоть и название: угол дома, облако, балкон.

Кто-то тормошил ее, совал таблетки, произносил слова:

– "Скорая"… валидол… приступ… Моя дочь… Это моя дочь… "Скорая"…

Санька улыбнулась людям, еще не видя их, но зная, что они принимают участие в ее судьбе, и сказала не своим, каким-то бумажным голосом:

– Не надо "скорую". Просто обморок. Сейчас пройдет.

– Да в тебе ни кровинки! Краше в гроб кладут!

Санька смогла различить того, кто говорил. Обычный "человек из соседнего подъезда" – с блестящей плешью в сальных волосах, пивным пузом и генетической бдительностью в глазах. Такие ответственные дядечки всегда косо смотрели на Санькины слинги и длинные юбки, подозревая в ней то ли сектантку, то ли наркоманку, то ли просто кого-то классово чуждого и поэтому подозрительного.

Эти пивные наблюдатели отводили душу, ругая Петьку с Пашкой, когда те ковырялись в грязи или бегали по лужам. И Санька, старавшаяся как можно реже контактировать с подобным типом людей, тем не менее всегда вступала с ними в бесполезные споры о воспитании.

Но сейчас все это было неважно. Рядом на лавочке сидел человек, протянувший ей руку, когда она падала, и Санька смотрела на него с благодарностью, и даже сальные волосы, зачесанные поперек голого затылка, не вызывали отторжения.

"Но кто же говорил "моя дочь"? – удивилась Санька, не увидев рядом никого другого. – Неужели та?"

– Здесь кто-то был еще, когда я была в обмороке? Мне показалось, я слышала два голоса: мужской и женский, – а вижу только вас.

– Нет, тебе померещилось, никого, кроме меня, не было. Сама знаешь, какие у нас люди, помирать будешь – не подойдут.

– Но вы же подошли, – улыбнулась Санька. – Значит, не все так плохо.

"Нет, я точно слышала, кто-то произнес "моя дочь"…"

Она тепло попрощалась со своим спасителем, в глазах которого вновь замерцала подозрительность, и медленно пошла к трамвайной остановке, разглядывая весну, которая вдруг оказалась повсюду в мире. Сережки на ивах, одуванчики на каждом свободном клочке земли, ветка черемухи в руке молодой алкоголички…

Саньке вспомнился старенький художник, к которому она давным-давно ходила помогать по хозяйству и так и не решилась показать свои рисунки, но жадно впитывала все, что он, томимый одиночеством и долготой прожитой жизни, рассказывал ей, пока она мыла пол и оттирала пригоревшие кастрюли.

Тогда тоже была весна: семнадцатая для Саньки, восьмидесятая – для него. Опираясь на ее руку, он спускался на лавочку к подъезду – и дышал, дышал, не мог надышаться, улыбался солнцу, радовался воробьям и говорил своим размеренным старомодным голосом, похожим на голоса советских дикторов: "Каждую весну, милая барышня, когда я вижу эти новехонькие доверчивые листочки, я твержу одну молитву чудную: хоть бы мне еще разок их увидеть, всего лишь раз, дальше я не загадываю… только бы еще разок…"

Той, восьмидесятой, весной его молитве уже не суждено было сбыться, ему предстояло умереть осенью, которую, впрочем, он тоже очень любил. А Санька, в бисерных фенечках по локоть, в подобранных на помойке тяжелых ботинках, слушала его с радостным бесчувствием юности, предвкушая что-то свое, бесконечно далекое от старости и смерти.

Она той весной домучивала школу, работала на трех работах, сгорала от очередной любви, собиралась сбежать из дому, как и та женщина когда-то…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги