Прочитав "Демократию в Америке" Алексиса де Токвиля, бывший офицер императорской гвардии Петр Чаадаев задался в 1836 году вопросом: есть ли свое предназначение и у России? Ответ его был уничтожающим: "В домах наших мы как будто определены на постой; в семьях мы имеем вид чужестранцев; в городах мы похожи на кочевников. Мы хуже кочевников, пасущих стада в наших степях, ибо те более привязаны к своим пустыням, нежели мы к нашим городам". В тот момент, когда империя была богата и обширна, как никогда, ее элита ощущала себя захватчиками в собственных домах, кочевниками в городе, чужестранцами в жизни. "Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы как бы чужие для себя самих. Мы так удивительно шествуем во времени, что, по мере движения вперед, пережитое пропадает для нас безвозвратно. Это естественное последствие культуры, всецело заимствованной и подражательной", - по-французски писал Чаадаев в "Философическом письме", обращенном к русской даме. Иллюстрируя свою мысль, Чаадаев сравнивал русских с "народами Северной Америки", среди которых есть "люди, удивительные по глубине"; у русских же нет своих "мудрецов" и "мыслителей" (1914: 110, 116). Чувство чужеродности в своей стране, ощущение остановившегося времени и критака подражательной культуры были субъективными компонентами внутреннего ориентализма (Condee 2009: 27).
Скандал начался, когда "Философическое письмо" опубликовали в русском переводе. Обличая Чаадаева, бывший сибирский чиновник не без основания писал, что он "отказывает нам во всем, ставит нас ниже дикарей Америки" (Вигель 1998: 78). Пробужденная Чаадаевым, группа интеллектуалов превратила его критику имперской культуры, "заимствованной и подражательной", в призыв к национальному пробуждению. Приняв название, данное им их оппонентами - "славянофилы", они заново изобрели глобальный язык антиимперского протеста, корни которого восходили к французскому Просвещению, Американской революции, критике британской политики в Индии Эдмундом Бёрком, наполеоновской оккупации германских земель и, наконец, польским восстаниям против Российской империи.
В 1836 году Гоголь писал: "Трудно схватить общее выражение Петербурга. Есть что-то похожее на европейско-американскую колонию: так же мало коренной национальности и так же много иностранного смешения, еще не слившегося в плотную массу" (1984: 6/162). Как многих российских интеллектуалов того времени, Гоголя очень интересовала Америка. Он даже задумывался об эмиграции в Соединенные Штаты, и для него сравнение имперской столицы с Америкой звучало не так уж плохо. Консервативные мыслители 1840-х часто использовали колониальный язык, критикуя собственную культуру. Бывший гвардейский офицер Алексей Хомяков писал в 1845 году, что Просвещение в России приняло "колониальный характер". В 1847 году он называл российское образованное общество "колонией европейских эклектиков, брошенной в страну дикарей". Просвещенная Россия, по Хомякову, "как всякая европейская колония во всех частях света", приняла "на себя характер завоевательный, конечно, с самыми благодетельными намерениями, но без возможности исполнить их… и без того превосходства духа, который по крайней мере часто служит некоторым оправданием завоеванию". Он описал эти "колониальные отношения" как "полускрытую вражду" между сословиями, где, с одной стороны, выступало "слишком оправданное" подозрение народа в отношении элиты, а с другой - "ничем не оправданное презрение" элиты к народу. На основе такого анализа Хомяков ставил диагноз: российское общество страдает от "раздвоения", "подражательности", "ложного полузнания" и "умственной мертвенности". Как и его любимому автору, Гоголю, Хомякову нравилась метафора "раздвоения", и он так же часто ее использовал. Раздвоение было вызвано петровскими реформами, а после них еще более увеличилось. Раздвоение - неизбежный результат слишком резких и быстрых социальных перемен. Раздвоение отделило народную жизнь от жизни высших сословий. "Там, где общество раздвоилось… - там духовные побуждения теряют свое значение и место их, как я уже сказал, заступает мертвый и мертвящий формализм" (Хомяков 1988:100,43,152,96,139).
Задолго до этого, в 1832 году, Хомяков написал трагедию о легендарном Ермаке - казаке, завоевавшем для русской короны Сибирь. Хомяков не героизирует Ермака: он изображен раскаявшимся преступником, которого проклял отец, бросил в тюрьму царь и предали товарищи-казаки. Шаман предлагает ему сибирскую корону, но Ермак выбирает самоубийство. Если бы героем подобной трагедии был Колумб или Кортес, ее бы восприняли как раннее и мощное антиимперское произведение. "Ермак" не снискал успеха ни у критиков, ни у историков, а Хомяков потратил потом много лет на огромный ученый труд на довольно близкую тему, о миграциях и переселениях во все времена и у всех народов. В нем Хомяков подробно рассуждал о судьбах колонизованных народов - кельтов, индусов, готтентотов. Англофон и англофил, один из наиболее одаренных людей своего времени, - инженер, художник, историк и богослов - Хомяков был ревностным православным, как и остальные славянофилы, но в особом творческом ключе (Engelstein 1999). Многие годы он переписывался со священником из Оксфорда об объединении Православной и Англиканской церквей; более того, он верил, что такое объединение возможно даже с кальвинистами (Хомяков 1871:105). Писал ли он о России или о мире, Хомяков постоянно думал об империи, колонии, миграции и, наконец, о раздвоении.
Пока британская администрация вводила изучение английского языка в индийских школах, русский коллега Маколея, министр просвещения Сергей Уваров, решил, что европеизация России зашла слишком далеко. В отчете о десяти годах деятельности в министерстве Уваров назвал успешным свое стремление "исцелить новейшее поколение от слепого, необдуманного пристрастия к поверхностному и иноземному" (1864). Примечательно, что свои проекты "национального образования" Уваров вначале писал на французском, но затем переключился на русский (Зорин 1997). Дилетант-востоковед и талантливый администратор, Уваров следовал за идеей "национальности", популярной в Европе после Наполеоновских войн, и творчески переводил ее как "народность".
Прошло много лет с тех пор, как Уваров и Маколей планировали новые системы образования для своих империй. В Индии и в России национализм принял две конкурирующие формы - бунтарскую и антиимперскую, с одной стороны, и официальную - с другой. Как Петр I был примером для Маколея, так Лев Толстой был примером для Ганди. Россия была европейской державой наряду с Британией и Францией и одновременно территорией, куда цивилизация приходила с Запада, как она приходила в Индию или Африку. Именно поэтому Маколей сравнивал Россию не с Британской империей, а с ее колонией - Индией. Самих русских, а не поляков или алеутов, империя обучала французскому с успехом, который Маколей стремился повторить, а Уваров - остановить. Этот успех длился недолго, но был важен для всех аспектов имперской политики и культуры. Он разделил интеллектуалов на тех, кто оплакивал утраченную исконную самобытность, и тех, кто приветствовал творческое начало культурной гибридизации. "Что такое учение, как не подражание?" - провозглашал историк Сергей Соловьев, сын которого, Владимир, стал самым оригинальным русским философом (1856: 501). Многие - даже те, кто по другим поводам вряд ли согласился бы между собой, приходили к парадоксальному заключению, что Россия одновременно и империя, и колония. Поздний последователь славянофилов Федор Достоевский писал в I860 году, что нет другой столь же непонятой страны, как Россия. Даже Луна лучше изучена, утверждал он со знанием дела: он только что вернулся из сибирской каторги. Русский народ был для него загадкой, таинственным, всезнающим и радикально другим, и Достоевский призывал подступать к нему с тем же трепетом, с каким Эдип подступал к сфинксу (1978:18/41). Философ и правительственный чиновник Константин Кавелин использовал колониальную риторику, оправдывая в 1866 году медленный темп реформ, которые при его участии обретали силу закона: "Представим себе колониста, который в дикой глуши… впервые заведет хозяйство… Как бы хорошо он ни повел свое дело, сколько бы ни создал удобств для своей ежедневной жизни, все его успехи не выдержат никакого сравнения с обстановкой городского и даже пригородного жителя… Мы именно такие колонисты" (1989: 182).