Я одиноко и устало болтал ногами над морской пучиной и чувствовал себя в свои тридцать с хвостиком дряхлой развалиной.
Потом плотнее прижался спиной к перилам, вытащил еще одну сигарету и исхитрился раскурить ее, хоть воздух был просто пропитан влагой. Изо всех сил затянулся, чтобы дым дошел до самого нутра, и задержал дыхание, лелея тайную надежду задохнуться. Как бы не так. Но никотин сделал свое дело: напряжение ушло. И на том спасибо.
Из дому я вышел в самом омерзительном настроении. За месяцы, проведенные в Нью-Йорке, я так и не сумел наладить свою жизнь и преуспел не очень. Около года назад меня бросила жена, я уволился из питтсбургской полиции и сделался частным сыщиком. Назвать то, что последовало за переездом, одним нескончаемым праздником, никак нельзя: я успел разориться, и вскарабкаться до той точки, откуда мог начаться успех, и вновь скатиться до нулевой отметки. Скучать не приходилось... Тут я заметил, что уже вымок до нитки.
Зонтика у меня нет вообще — я считаю этот нелепый предмет недостойным настоящего мужчины, — но в тоске и злобе я выскочил из дому без шляпы и без пиджака. Теперь густая морось оседала на волосах и на рубашке, промокшей насквозь. Только я приготовился снова закурить, как полило по-настоящему, и мне еле-еле удалось прикрыть от дождя огонек зажигалки. Я высмолил «кэмелину» в три затяжки, не отрывая ее от губ. Далеко впереди, справа и слева от меня пылали, расплываясь в тумане, огни Бруклина и Стейтен-Айленда. При вспышках этого света я заметил, что волны внизу становятся выше, а дождь сверху хлещет меня сильней.
От этой жизненной картинки мне стало еще тошней. Ей-богу, даже природа — и та работает на Нью-Йорк. Этот город выжимает людей как лимоны, ломает, держит их в постоянном мучительном ожидании того, что при малейшей оплошности он их просто-напросто смоет. Покуда я произносил этот обличительный монолог, внутренний голос довольно спокойно заявил, что для жизни в Нью-Йорке имеет смысл обладать только одним чувством, и чувство это — безнадежность.
Закрыв глаза, я подался вперед. Дождь продолжал хлестать меня по лицу, волны внизу чуть-чуть не докатывались до моих подошв. Зачем люди приезжают в Нью-Йорк и зачем, к примеру, я это сделал? По мнению одного моего приятеля, люди вовсе не остановили свои крытые фургоны посреди Таймс-сквер, сказав: «Погляди-ка: это добрая земля, это честная земля, это сильная земля. Обоснуемся здесь, и дети наши вырастут свободными и чистыми». Я тоже уверен, что слова эти не звучали в эпоху крытых фургонов и, зуб даю, не звучат сейчас. Нет у Нью-Йорка ни доброты, ни силы, а уж детей сюда в любом случае привозить не стоит. Ни к чему это, совсем ни к чему.
Нью-Йорк подобен разверстой бездне, но при этом он хочет, чтобы каждый — пусть даже он двух слов связать не может, или развращен до мозга костей, или просто исчадие ада — считал его своей отчизной, обосновался в нем и пустил корни. Этот город с жадностью умирающего, который припадает губами к рожку кислородной подушки, зная, что каждый вздох может оказаться последним, высасывает из своих обитателей жизнь, здоровье, радость. Он хватает все, что попадается ему на глаза, он использует и грех, и законы, и, если потребуется, прямое убийство, чтобы отнять у тех, кто не может ежеминутно, ежечасно сопротивляться ему, все их достояние — деньги так деньги, мечты так мечты, не брезгуя и отчаянными надеждами — а потом, высосав все до капли, либо отбрасывает побежденных, униженных, сломленных, разрешая поразмыслить: как же так вышло, что они — не рохли и не слюнтяи — так легко отдали все, что имели, так просто сдались?
И тем не менее, думал я, они все едут и едут.