Было пустынно и грустно около невысокого длинного вольера, окружавшего большое озеро, и на самом большом озере, и около площадки молодняка, и на кругу, по которому еще совсем недавно бегали норовистые коньки-горбунки. Не было видно ни уток, ни селезней, ни белых, ни черных лебедей. Не кричали пеликаны. Не доносился львиный рык. Не покачивал ушами возле своей бетонированной хижины большой старый добрый слон.
Было закрыто наше кафе, и не продавали в зоопарке душистые, теплые, усеянные веснушками мака хрустящие бублики.
Мы медленно и молча шли по аллее хищников. Почти все клетки были пусты, от них веяло каким-то всеобщим исчезновением, падежом, эпидемией, и только в одной, прижавшись лобастой головой к железным прутьям решетки, сидел крупный задумчивый волк. Он пристально и с интересом смотрел на нас, когда мы подходили к нему, и, неторопливо повернув голову, проводил нас долгим, внимательным, немигающим взглядом, в котором не было ни тоски, ни уныния, ни тяжести одиночного плена, а была только твердая, сосредоточенная готовность к ежеминутному мщению и неизмеримая, все запоминающая и ничего не прощающая бездонная звериная глубина.
Мы подошли к террариуму земноводных. У входа в большом бараньем тулупе дремала старушка-контролерша. Мы прошли мимо нее - она не проснулась. Гулкие шаги по каменной лестнице обгоняли нас. Эхо торопилось предупредить кого-то о нашем приближении, но в террариуме никого не было, и эхо, сделав по кольцевому коридору круг, возвращалось к нам притихшим и ослабевшим, будто прося прощения за совершенное предательство, за то, что опередило нас.
Мы молча шли мимо огромных безводных аквариумов, освещенных изнутри соломенным тропическим светом, в которых, свернувшись мускулистыми кольцами, похожие на затаившиеся пружины, лежали молодые неунывающие змеи, мимо широких прозрачных витрин, за которыми, разбросав в стороны передние и задние лапы и неподвижно припав к боковым стенам, слепленным из обломков скал, будто распятые миллионами каменных и бронзовых веков, таинственно замерли зубчатоголовые ящерицы, храня под своими окаменевшими панцирями древние тайны земли - тайны возникновения жизни, любви, ненависти, радости, печали, одиночества.
Мы шли мимо больших, светящихся в темноте стеклянных клеток, в которых было остановлено время, в которых жизнь была представлена такой, какой она была миллиарды лет назад, когда по неостывшей еще планете в образе огромных самодовольных гадов ползали необузданные чешуйчатые инстинкты, когда не сыскать было на Земле ни крупинки разума, ни крупинки слабости, ни крупинки доброты и человечности.
В этих больших, светящихся в темноте стеклянных клетках было заключено неистребимо дремучее начало жизни, то самое начало, которое извечно сопротивлялось движению жизни вперед, которое, возникнув на Земле миллионы тысячелетий назад, так и не изменилось, так и дожило до наших дней в своей окаменевшей первозданности, на которое ничто не повлияло, которое ничто не сломило, которому ничто не помогло, которое осталось глухо к истории Земли и не пошло вперед ни по одному из многих путей развития жизни, которое было самым отсталым, самым косным, самым ничтожным, самым неподдающимся всеобщему закону изменения и улучшения, которое так и не сумело выпрямиться, подняться с земли, встать на ноги, которое так и осталось в жизни наиболее чешуйчатым, наиболее примитивным, наиболее инстинктивным и пресмыкающимся началом.
…Она остановилась около аквариума с черепахами. Желтый искусственный свет однообразно освещал сухое песчаное дно, по которому были разбросаны серые осколки булыжников. В одном месте эти булыжники, аккуратно расколотые пополам, были навалены кучей, и эта куча при ближайшем рассмотрении оказалась самими черепахами. Они беспорядочно валялись друг на друге - ленивые и жалкие в своих абсолютно не нужных им панцирях-веригах, и только одна, очевидно самая молодая и не успевшая еще пресытиться безбедным житьем под искусственным солнцем, покинула свою предающуюся неподвижной вакханалии "компанию" и подползла к переднему стеклу аквариума.
Напряженно вытягивая змеиную безволосую голову, черепаха стала медленно перебирать передними лапами по стеклу, пытаясь встать на задние, но тяжесть панциря потянула ее назад, и она опрокинулась и, упав на спину, отчаянно засучила беспомощно торчащими из-под панциря ногами.
Она вдруг резко отвернулась от витрины и в упор посмотрела на меня.
- Зачем ты сбил его вчера? - тихо спросила она.
Черепаха, лежа на спине, продолжала беспомощно шевелить ногами.
- Зачем ты сбил его вчера? - спросила она громче.
Черепахе удалось доползти на спине до ближайшего камня, она оперлась об него сначала боком, потом одной лапой, второй, но перевернуться и встать на ноги ей пока не удавалось, несмотря на все отчаянные усилия. Тяжесть костяного панциря неумолимо притягивала ее спиной к земле, заставляла корчиться, извиваться, мучиться.
- Зачем ты сбил его вчера? - спросила она очень громко, и в голосе ее мне послышалось не то удивление, не то страх, а может быть, и то и другое вместе.
Я молчал. Я был сегодня рядом с ней почти с шести часов утра. Она попросила меня сегодня утром приехать к метро "Динамо", туда, где совсем рядом жил он, - я приехал. Она попросила меня отвезти ее в ресторан - я отвез. Она захотела в кино - я пошел с ней в кино. Она захотела в зоопарк - я пошел в зоопарк. Я был с ней сегодня рядом почти целый день.
Я и сейчас стоял рядом с ней: всего в двух шагах. Но я молчал. Я мог быть с ней сегодня рядом целый день, целые сутки. Но разговаривать с ней я не мог.
- Зачем ты сбил его? Зачем? - вдруг закричала она и, прижав руки к груди, шагнула ко мне. - Почему ты молчишь? Почему?!
Я молчал.
И тогда она заплакала, закрыла лицо руками и, ссутулившись, сгорбившись, пошла в полумраке террариума к выходу, пошла вдоль светящихся в темноте стеклянных клеток, в которых были распяты на стенах неподвижные зубчатоголовые ящерицы, вдоль ярко освещенных желтым соломенным светом витрин, за которыми жили молодые неунывающие змеи и всякие другие земноводные и пресмыкающиеся со старательно выпученными, но ничего не понимающими глазами.
А перевернутая черепаха так и осталась лежать на спине, усталая и беспомощная, побежденная своим тяжелым костным панцирем, израсходовавшая весь запас своих скудных сил на то, чтобы встать, чтобы снова оказаться на ногах, но так ничего и не добившаяся.
Когда мы вышли из зоопарка, было уже совсем темно. Выпавший накануне ночью первый снег был уже весь затоптан и постепенно умирал под ногами прохожих. Хлюпала слякоть, в лужах дрожал оранжевый расплывчатый свет фонарей, и из-под колес проходивших мимо машин летели на тротуар фонтанчики грязной воды.
Она повернула направо, я пошел за ней, и мы медленно, не говоря опять друг другу ни слова, стали подниматься вверх по Большой Грузинской.
Навстречу нам, вдоль трамвайных путей, бежали мутные ручейки растаявшего снега. Люди шли, высоко поднимая ноги, обходя наспех собранные дворниками грязные сугробы, ругая изменчивую погоду и непостоянный климат.
Мы прошли Большую Грузинскую, свернули на Брестскую, пересекли площадь Белорусского вокзала. Мы шли молча, не говоря друг другу, как это было весь сегодняшний день, ни слова, думая каждый о своем. И только тогда, когда мы спустились с моста и оказались в правом скверике Ленинградского шоссе и она, не останавливаясь, пошла дальше, я понял, что она идет к стадиону "Динамо".
Я вышел вперед и загородил ей дорогу. Она остановилась и, не вынимая рук из карманов пальто, хмуро, почти враждебно посмотрела на меня.
- Куда ты идешь? - спросил я, не глядя на нее.
Она молчала.
- Куда ты идешь? - спросил я, все еще не глядя на нее, но чувствуя, как неудержимо тянет меня посмотреть ей прямо в глаза.
По обеим сторонам скверика неслись в разные стороны забрызганные мокрым снегом машины. Над площадью Белорусского вокзала вспыхивали и гасли красно-зеленые призывные рекламы:
"Пейте свежее жигулевское пиво!
Вызывайте такси на дом!
Покупайте горячие свиные сосиски!
Черноморское побережье - лучшее место для летнего отдыха!.."
- Куда ты идешь? - спросил я громко и посмотрел на нее.
И я увидел в ее глазах острую бородку-клинышек.
- Вечер вопросов без ответов, - сказала она и усмехнулась. - Пропусти меня, пожалуйста.
Я не сдвинулся с места. Она обошла меня и снова пошла в сторону стадиона "Динамо".
Я стоял, не оборачиваясь, спиной к ней. Над площадью Белорусского вокзала продолжали прыгать красно-зеленые буквы рекламы. "Пейте свежее жигулевское пиво…"
Ах, как все это замечательно! Выпил кружку свежего пива, закусил горячей сосиской, вызвал такси и поехал на черноморское побережье проводить летний отпуск…
Что же мне все-таки делать? Догонять ее? Плюнуть и уйти? Но я же люблю ее, люблю, а она идет к другому.
Я обернулся. Она уходила от меня по длинному аккуратному скверику между тяжелыми чугунными скамейками. Она приближалась к стадиону "Динамо". Наплевать. Пусть идет. Пусть идет к своему научному руководителю. Забыть ее. Навсегда забыть ее имя, ее глаза, волосы, фигуру, походку. Вырвать из памяти. Сжечь. Растоптать. Развеять.
Будь ты проклята. (Только не идти за ней.) Во веки веков. (Только не идти за ней.) Я никогда не вспомню о тебе, никогда даже не подумаю о тебе. (Только не идти за ней.) Ты еще пожалеешь об этом, ты еще будешь просить у меня прощения, еще будешь умолять меня. (Только не идти за ней.) Никогда я не пойду за тобой, никогда мне не нравились ни твое лицо, ни твоя фигура, ни твоя походка…
Я догнал ее. Она даже не взглянула на меня. Она быстро шла вперед, засунув руки в карманы пальто.
- Почему ты идешь к нему?