У барина "вверху" сновал народ, кипело дело. У племянницы бывало иное оживление - гости и прием. У молодого барина царила мертвая тишина, как если бы все правое крыло дома было необитаемо. У "маленькой" барышни было тоже сравнительно тихо, тише, чем могло бы быть, так как ее юные приятельницы, шумевшие у себя, в гостях у нее притихали, будто из подражания ей.
Только в нижнем этаже дома было всегда шумно, но на особый бестолковый лад. Здесь была вечная междоусобица и война. Все сновали и шумели перебраниваясь. А всех было множество.
Нижний этаж дома был отдан приживальщикам, и в нем помещались, имея по три и даже по пяти и шести комнат, самые разношерстные дармоеды.
Целая орава этих людей разного происхождения, по мнению дворни, жила как у Христа за пазухой.
Эти люди были сыты, одеты и обуты на счет барина, а работы не имели никакой, ответственности поэтому тоже никакой. На них грозный барин не имел ни случая, ни повода сердиться. Разве кто из них "с жиру взбесится" и пойдет безобразничать.
Впрочем, их безобразничанье не бывало никогда пьянство или буйство. За подобное барин изгонял виновного немедленно из дома и с Высоксы. Единственный повод, когда нахлебник шумел, был всегда один и тот же… Или он жаловался, что его обделили месячной провизией, мукой, свечами или сахаром; или же он жаловался, что какой-нибудь холоп его оскорбил, обидел непочтением, грубостью, попреком. Впрочем, щепетильнее этих приживальщиков, казалось, и найти было бы нельзя.
Весь нижний этаж разделялся на шесть частей, разделенных двумя коридорами.
Тут жила главная нахлебническая семья, самая многочисленная, состоявшая из восьми душ и наиболее скромная и любимая дворовыми. Это была семья Василия Васильевича Ильева с женой, тремя дочерьми, двумя сыновьями и сестрой.
Они занимали главную, самую большую квартиру окнами в сад, комнат в семь.
Против них в четырех комнатах жила старуха Марья Афанасьевна Бобрищева с двумя мальчиками, в качестве дальней родственницы первой жены Аникиты Ильича. Затем, рядом с ними, помещались две старые девицы, тоже дворянки, дочери секунд-майора, Клавдия и Людмила Саввишны Тотолмины. Девицы попали к Басанову на хлеб по исключительному поводу. Они просто явились с просьбой помочь им, но случайно попали вскоре после смерти Саввы Ильича. И Басанов, горевавший о брате, оставил их навсегда у себя на хлебах только за то, что они оказались по батюшке Саввишны.
Тут же жил одинокий, страшно толстый, с огромным животом пандурский капитан Константин Константинович Константинов. И его призрел у себя Басанов неведомо как и почему, вероятно, за однозвучные имя, отчество и фамилию.
Впрочем, изредка, раза два в месяц, Басанов любил поиграть в бостон, а его неизменные партнеры были князь Никаев и капитан Константинов.
IV
Когда барин спускался сверху, в доме всегда происходил легкий переполох, дворня, дежурная дюжина и лакей в буфете, насторожившись, пропускали его. Аникита Ильич ежедневно в два часа отправлялся на краткую прогулку в сад, так как ровно в три был обед и при первом ударе на башне все садились за стол.
На этот раз, однако, он из залы не прошел на террасу, с которой обыкновенно спускался в правую липовую аллею, а, пройдя портретную, вступил в правое крыло дома, где была "половина", или комнаты, его сына…
Старик крайне редко бывал у сына, за исключением дней его рождения, именин или какого-нибудь особенного случая… Теперь уже недели с две он ежедневно заходил к сыну на несколько мгновений.
Причина была на это особая и важная.
Сын, молодой человек двадцати трех лет, лежал в постели, не болел, не страдал, а постепенно ослабевал.
Еще зимой молодой Алексей Аникитич чувствовал себя плохо, весной стал худеть и слабеть, а в мае месяце стал "прикладываться".
Старик сердился на сына, говорил, что он блажит и на себя напускает, но за один апрель месяц убедился тоже, что дело неладно…
Теперь все в доме, да и во всем наместничестве знали, что единственный наследник громадного состояния, будущей судьбе которого всегда столь многие завидовали, медленно угасает.
За последнее время больной не вставал вовсе с постели. Его поднимали и перекладывали на диван через каждые сутки, чтобы поправить постель.
Помимо доктора и фельдшера, которые служили при заводах, Аникита Ильич уже выписал доктора-немца из Москвы, который остался жить и лечить молодого человека, но почти ежедневно докладывал барину, что его присутствие излишне, что положение Ильного безнадежно… Единственное, что могло бы прежде спасти его, - это отъезд, путешествие на юг, за границу, на теплые воды, где и воздух другой… Но на это Аникита Ильич отвечал:
- Еще что поглупее выдумай!
Поездка сына в чужие края казалась старику нелепостью, и улучшение от якобы "другого" воздуха хитрой выдумкой немца.
- Воздух российский, видишь, хуже немецкого или французского! - презрительно говорил он.
Доктор Вениус вообще напрасно объяснял Басанову, что воздух, как и теплый климат, воды или купанья в море, целительнее лекарств. Впрочем, он прибавлял, что это следовало сделать еще зимой или весной, а теперь поздно…
Аникита Ильич, проходя итальянскую гостиную, остановился на мгновение перед портретом брата Саввы Ильича, как делал каждый раз.
Затем он вошел в гостиную сына, обращенную теперь в спальню. В довольно большой комнате все занавесы на окнах были наполовину спущены, а окна, несмотря на июльские жаркие дни, затворены… Все в комнате пропиталось особым спертым воздухом и удушливым запахом.
В углу, на большой кровати, под тяжелыми суконными занавесами, лежал больной…
Изможденное лицо, желтое и испитое, при закрытых глазах, казалось лицом мертвеца… Но когда молодой человек открывал свои большие, красивые черные глаза - глаза князей Никаевых, - то лицо его принимало странное выражение. Взор горел, сверкал жизнью, силой, воодушевлением. Казалось, душа, покидая тело, перешла и оставалась пока, на время, только в глазах.
От массы черных курчавых волос, лохматившихся на подушке, испитое лицо казалось маленьким, и больной смахивал на 14-летнего отрока, так как, несмотря на слабость, дворянский обычай бриться строго соблюдался. Каждые три-четыре дня цирюльник брил молодого человека. Сам больной, конечно, предпочел бы избегнуть этого, так как все подобное утомляло его и отнимало последние силы, но отец настаивал на "благоприличии".
Аникита Ильич, войдя в полутемную комнату, прищурился, как от света… Он видел постель, белую подушку и среди нее черные кудри, но лица разглядеть не мог…
- Алеша, не спишь? - выговорил он.
- Нет, - тихо отозвался молодой человек, хотя действительно при появлении отца находился, как и всегда, в полудремотном состоянии.
- Ну, что? Все то же? - спросил старик.
- То же… - еще тише ответил больной.
- Так и будет! Так и будет! Хуже будет! - заговорил Аникита Ильич, садясь в кресло у самой кровати. - Даже и помереть этак можно…
- Я и то… помираю… Чую, что… недолго…
- Эвона! Ври больше… Слушался бы меня, ничего этого давно бы не было, давно бы был на ногах. Вот немец наш на что упрям, а со мной согласен, когда я сказываю…
- Не могу, батюшка… Слабость…
- Враки! Приневолься… Я по себе сужу… Не хочется, а встань, сядь… Не хочется, а ешь и больше… Раза четыре в день… А там в сад… Пройдись. Ну, хоть до фонтана и назад. А завтра малость побольше съешь и малость побольше пройдись… Что?
Молодой человек ничего не отвечал. Он слышал эти слова и эти советы все в тех же выражениях почти ежедневно, иногда длиннее, подробнее, красноречивее, с оттенком даже гнева или досады. Старик был убежден, что во всякой хворости не надо "даваться". Он никогда сам не поддавался болезни, в постель не ложился и был на седьмом десятке лет так же бодр, как и в сорок лет. Но он не знал, конечно, того, что он сам собственно никогда не болел серьезно за всю свою жизнь. Как не верил он в то, что сын не может себя приневолить встать, поесть и пройтись, так же не хотел он верить заявлениям доктора Вениуса, что сын в безнадежном положении…
Старик почти ежедневно ожидал, что сыну полегчает. Когда приезжие гости намекали, что молодой человек очень плох, Аникита Ильич сердился. Свои домашние не смели это говорить. Льстецы говорили часто:
- Вот как только барин молодой встанет, так мы пир горой устроим!
Сидя у кровати спиной к окнам и, наконец, приглядевшись к лицу сына, Аникита Ильич вдруг выговорил…
- Скажи на милость!.. А-я-яй! Как ты себя лежанием ухаживаешь. Лицо-то все худее да худее… Сегодня почитай хуже вчерашнего… Только глаза прыгают, а то бы и совсем мертвец. Вот уж можно впрямь сказать: "краше в гроб кладут".
- Мне… мне… хуже… - заговорил больной слабым голосом. - Ночью было не хорошо… Думал - совсем… Хотел, батюшка, к вам…
- Что хотел?
- Дослать… Думал, что…
- А ты не думай. Всех вас ныне заело это… Последний дурак и тот все думает. Мы не думали никогда с братом Саввушкой. Когда в эти здешние леса пришли, то прямо за топор взялись. И давай ухать… тяп да ляп, и корап соорудили. А нонешняя молодежь да и сорокалетние во всяком деле все думают. Пороть бы их за это думанье.
И Аникита Ильич заговорил на свою любимую тему, как нынешние люди плоше прежних… А равно и на другую еще более любимую тему, как он с братом основал Высокские заводы.
Больной уже раза три слабым голосом перебивал отца словом: - Батюшка! - но старик не слыхал или не обратил внимания.
- Батюшка! Родитель! - громче, но дрябло произнес молодой человек, двинувшись в постели.
- Ну? Что?
- Я, батюшка, хочу… исповедоваться и причаститься.
Старик молчал, как бы взятый врасплох…