* * *
"… Часто мне кажется, что вы, любезный Аркадий Андреевич, сообщались бы со мной куда охотнее, если бы я была больна тифом или хотя бы холерой.
Обещали писать – так где же?
Пишу вам сама, не дожидаясь, мои милые итальянцы сказали бы, что это неприлично, а мне – вот забавно, правда? – и дела нет.
Приехали и попали в холод, дома седые от инея и весь Петербург проморожено звенит, как провод под электрическим напряжением. Этот звон почти не слышен ухом и давит где-то в носовых пазухах и за ушами.
Филипп, противу всех моих предположений, вел себя тихо всю дорогу, а я так боялась, что будет бушевать, что даже взяла с собой на этой случай в попутчики могучего торбеевского дьячка по имени Флегонт Клепиков. У него в Петербурге вроде имеются какие-то дела по церковной части, а у нас в деревне знаменит он своим басом, от которого звенят даже закрытые в буфете стаканы.
Филипп, как мне сказал Адам, получил слишком много новых впечатлений разом, и оттого его мозг чрезмерно затормозился. Будем надеяться, что не навсегда. Нынче он почти не говорит и не спит, смотрит круглыми испуганными глазами, беспрерывно жует изюм из фунтика да вертит в пальцах раскрашенную деревянную птичку-свистульку, которую я ему еще в дороге, на станции купила.
На вокзале нас встретил старший сын Льва Петровича Альберт Осоргин, который приходится мне каким-то страшно отдаленным не то кузеном, не то дядей, носит длинные волосы, повязанные темной бархатной тесьмой в тон бархатным же его глазам, чрезвычайно похожим на добрые глаза дядюшки Лео. Сейчас Альберт живет в Петербурге, служит архитектором и по его проектам здесь построили три дома – два доходных и один для пароходной компании.
После, когда с Филиппом уже все устроилось, Альберт возил меня по городу. Он сразу сказал, что классический Петербург мне показывать не будет, потому что он ясен и очевиден, как хорошая готовальня.
Я никакого Петербурга не видала и была бы не прочь и готовальню посмотреть, но хозяин, как известно, – барин.
Ездили мы преимущественно по Петровской стороне и по островам – Каменному, Васильевскому. То, что он мне показал, и вправду – как будто город внутри города, и уж точно – не готовальня. Дома, оплетенные движущимися в невидимой воде каменными водорослями, странные гранитные цветы, загадочные звери с большими умными глазами. Повсюду вьются орнаменты, похожие на грозные письмена какого-то ушедшего или еще не родившегося народа. Блещут красками витражи в сером камне, словно окна в другой мир. Войдешь в такое окно с какой-нибудь лестничной площадки и сразу попадешь – куда? В Италию? В тропики? В неведомую страну?
Альберт говорит, что это называется петербургский модерн, и все его детали что-то олицетворяют: подсолнух – сияние солнца, нарцисс – чистую красоту, лилия – трагедию и гибель, дерево означает рай, лебедь – обреченность…
Я бы назвала это окаменевшим лесом. Или скорее – приморским болотом. Среди каменных камышей в тени снуют птицы, ловят каменных рыб и перебирают клювами каменные водоросли. Раздвигая сухую каменную траву пробирается каменный медведь… Иногда все это весело, иногда – пахнет сухим морозным отчаянием. Но при том – как-то все очень с достоинством, молчаливо, плавной изогнутой линией, без истерики и надрыва. И вполне достаточное само по себе. Людей тут как будто и не надо. Статуй если только на перекрестках поставить…
Альберт сказал: вот Нева, простор, окаймленный гранитом, с Москвой-речкой и ее берегами, заваленными отбросами, дымящимися теплой вонью – не сравнить.
Я поглядела: Нева у Биржи страшная, похожая на белый высунутый язык. Чудовище сдохло, и по мертвому языку уже шустро бегают черные люди-муравьишки – справляют свои маленькие дела. А как оживет оно? Бр-р…
Филиппа Кауфман хорошо устроил в Клинику душевных и нервных болезней, что между Нижегородской и Нюстадской улицами. Филипп как-то сразу к медицинской сестре расположился и даже дал ей в свистульку посвистеть, а Адам провел меня по клинике и все показал. Мне клиника понравилось – отдельные спальни для больных, отдельно – комнаты дневного пребывания, комнаты для свидания с родственниками, читальня, бильярдная, гимнастический зал, зимний сад, процедурные и физиотерапевтический кабинет. Решеток на окнах нет даже в палатах для беспокойных больных – для безопасности окна застеклили особо прочным корабельным стеклом. Летом больные работают на ферме, расположенной тут же, через улицу, выращивают овощи и цветы, зимой ухаживают за деревьями и зимним садом. Начал-то Адам разумеется, с лаборатории, как с самого главного, но я почему-то полагаю, что никакого микроба в Филиппе даже ему найти не удастся. А забавно вышло бы, если Филипповы "они" в конце концов оказались какими-нибудь бациллами или спирохетами…
Приютивший меня Альберт Львович, как, впрочем, и все мужчины у Осоргиных-Гвиечелли, много работает и, кроме уже описанной экскурсии, почти не имел для меня свободного времени. Никаких других знакомств в Петербурге у меня на первый взгляд не сыскалось, потому Адаму досталось еще и развлекать меня. Догадываюсь, что в этом месте Вы вздохнули с облегчением – не Вам, не Вам…
Но Аркадий Андреевич, не безынтересно должно бы Вам узнать, что Адам петербургский существенно отличается от Адама московского. В своей семье он казался выпавшим из стены камнем, далеко откатившимся и поросшим горькой травой, здесь – куском мозаики, вставленным на отведенное ему в общем рисунке место.
Были мы в Императорском театре два раза, смотрели "Павильон Армиды" и слушали "Садко". Адам в театрах и литературе порядочно разбирается, когда говорит о них, черты его как будто овеваются строгим духом, глаза туманятся, и на языке появляется словосочетание "святое искусство", похожее на бутерброд с жирным куском масла.
Я же сама в театре теряюсь, не знаю куда смотреть. Люди, само зрелище с актерами, сюжет, декорации, оркестр, интерьеры, музыка. Да еще все вокруг похоже на разные торты. Тяжелый занавес из многих слоев – фруктовый бисквитный торт, роскошные люстры – торт безе со свечами, декорации на сцене – торт из разноцветных коржей с миндалем и шоколадом. Самый большой торт – публика, слоями разместившаяся в партере, ложах, на балконах и ярусах – чем выше, тем меньше украшений и блеску, но больше искренности и веселья… Слишком много сладкого. В результате от обилия впечатлений мои мозги отключаются, как у бедняги Филиппа, и я в конце даже не помню, о чем был спектакль и кто кого в нем играл. Шаляпин – помню! – пел Варяжского Гостя. Эх, вот бы их с нашим Флегонтом свести и стаканы в ряд выставить – кто кого перепоет? Сказала Адаму, думала, ему понравится – исследование, как в лаборатории, стаканы-то пересчитать просто и все объективно, как у Блеза Паскаля. Но он меня, противу моих ожиданий, укорил и "святое искусство" заклубилось в глазах. Вольному воля.
Мои детские театрики в башне Синей Птицы были вровень с моей тогдашней жизнью, надо признать, весьма убогой. Здесь же все наоборот – излишек искусственной плоти, превосходящей повседневную человеческую жизнь, как грохот пожарного оркестра превосходит напев пастушеской свирели. Кому-то это, должно быть, надо. Не мне.
В антракте – женщины в шумящих переливающихся платьях. Бриллианты. Шляпы с колышущимися перьями. Цветочные ароматы духов и пудры. Высокие птичьи голоса. Красиво и приятственно, особенно когда за окнами зима; представляется легко, будто солнечным днем стоишь под большим тополем и дует ветер с цветущего луга. Почему-то их жалко. Вспоминала своего павлина и думала – как бы не выпал снег. Обосрутся ведь все и замерзнут к чертовой бабушке…
После просила Адама – мне бы чего-нибудь поменьше и посмешнее.
Пошли в литературную студию. Сначала там была как бы теоретическая часть. Меня поразил накал страстей. Москва против Петербурга – символизм или мистический анархизм? – как будто это что-то решает. Им, кажется, важно, но я бы их ни за что друг от друга не отличила, хоть убей меня об стену, как у нас на Хитровке один марушник говорил.
Лектор был живописен – кипел и клубился, вращался, отпрядывал, на бледном лице метались глаза и взлетал на плечах усыпанный перхотью бархатный воротник.
– Довольно с нас левых устремлений! Лучше социализм, чем мистический анархизм! Лучше индивидуализм, чем соборный эротизм. Лучше эмпириокритицизм, чем оккультическое разведение нимф!
Я сначала ничего не поняла, но Адам мне объяснил, что в Петербурге нынче такая мода пошла: собраться на квартире, завернуться в тряпочки, надеть венки и хороводы с заклинаниями водить. И вот этот, оратор – против. Я сказала: что ж с того? Приезжал бы к нам в деревню, у нас на Купалу такое каждый год уж лет двести, а то и поболе. И никому вроде не мешает.
– Куда деваться от модернизма? Все стали декадентами! Сколько появилось бледных, измученных лиц. Бледные юноши, стилизованные головы, и все говорят о "духе музыки". Появился гений, исполняющий симфонии на гребенках, один лектор играл на рояли фалдами фрака, в каком-то театре поставили спектакль "с запахами"…
– Однако, у них тут забавно, – пробормотала я, а Адам подмигнул мне с таким лукавым видом, как будто он для этого спектакля "с запахами" самолично отбирал гнилую требуху…
Потом читали стихи. Вот, к примеру, такие (я для Вас слова списала, авторам вроде и лестно мое внимание было):