С этими словами он притянул к себе Нарцисса. Глаза прелата извергали огонь, его член словно приклеился к животу; он был весь в пене, это было сдерживаемое семя, которое непременно хотело излиться и могло это сделать лишь с помощью сильных средств. Епископ уволок свою племянницу и мальчика в комнату. Все замерло: разрядка считалась чем-то настолько важным, что ничто иное не могло происходить в такую минуту. Но на этот раз природа не откликнулась на желания прелата, и спустя несколько минут после того, как он закрылся в своей комнате, он вышел разъяренный в том же состоянии эрекции и, обращаясь к Дюрсе, который отвечал за этот месяц, сказал, грубо отшвырнув от себя ребенка: "Ты предоставишь мне этого маленького плута для наказания в субботу, и пусть оно будет суровым, прошу тебя". Все ясно увидели, что мальчик не смог его удовлетворить; Юлия рассказала об этом тихонько своему отцу. "Ну, черт подери, возьми себе другого, – сказал герцог, – выбери среди наших квадрилий, если твоя тебя не удовлетворяет".
– О! Мое желание сейчас слишком далеко от того, что я испытывал совсем недавно, – сказал прелат. – Вы знаете, куда уводит нас обманутое желание. Я предпочитаю сдержать себя, но пусть не церемонятся с этим маленьким болваном, – продолжал он, – вот что я вам рекомендую…
– О! Ручаюсь тебе, он будет наказан, – сказал Дюрсе. – Хорошо, что первое наказание станет уроком другим. Мне досадно видеть тебя в таком состоянии: попробуй что-нибудь другое, потешь себя.
– Монсеньор, – сказала Мартен, – я очень расположена к тому, чтобы удовлетворить вас.
– А, нет, нет, черт подери, – сказал епископ, – разве вы не знаете, что бывает столько случаев, когда тебя воротит от женской задницы? Я подожду, подожду. Пусть Дюкло продолжает, это пройдет сегодня вечером; мне надо найти то, что мне нужно. Продолжай, Дюкло.
И когда друзья от души посмеялись над распутной чистосердечностью епископа ("бывает столько случаев, когда тебя воротит от женской задницы!"), рассказчица продолжила свой рассказ:
– Мне исполнилось семь лет, когда однажды я, как обычно, привела к Луи одну из своих маленьких подружек и обнаружила в его келье еще одного монаха того же монастыря. Поскольку такого никогда раньше не случалось, я удивилась и хотела было уйти, но Луи успокоил меня, – и мы с моей подружкой решились остаться. "Ну вот, отец Жоффруа, – сказал Луи, подталкивая меня к своему другу, – разве я тебе не говорил, что она милашка?" – "Да, действительно, – сказал Жоффруа, усаживая меня к себе на колени и целуя. – Сколько тебе лет, крошка?" – "Семь лет, отец мой". – "Значит, на пятьдесят лет меньше, чем мне", – сказал святой отец, снова целуя меня. Во время этого короткого монолога готовился сироп и, по обыкновению, каждую из нас заставили выпить по три больших стакана подряд. Но поскольку я не имела привычки пить его, когда приводила свою добычу к Луи, а он давал сироп только той, кого я приводила, и, как правило, я не оставалась при этом, а тотчас же уходила, я была удивлена такой предупредительностью на сей раз и самым наивным, невинным тоном сказала: "А почему вы и меня заставляете пить, отец мой? Вы хотите, чтобы я писала?" – "Да, дитя мое! – сказал Жоффруа, который по-прежнему держал меня, зажав ляжками, и уже гладил руками мой перед. – Да, мы хотим, чтобы ты пописала; это приключение ты разделишь со мной, может быть, несколько иначе, чем то, что с тобой происходило здесь раньше. Пойдем в мою келью, оставим отца Луи с твоей маленькой подружкой. Мы соберемся вместе, когда сделаем все свои дела". Мы вышли; Луи тихонько меня попросил быть полюбезнее с его другом и сказал, что мне ни о чем не придется жалеть. Келья Жоффруа была невдалеке от кельи Луи, и мы добрались туда, никем не замеченные. Едва мы вошли, как Жоффруа, хорошенько забаррикадировав дверь, велел мне снять юбки. Я подчинилась: он сам поднял на мне рубашку, задрав ее над пупком и, усадив меня на край своей кровати, раздвинул мне ноги как можно шире и продолжал клонить меня назад так, что открылся ему весь мой живот, а тело мое опиралось лишь на крестец. Он приказал мне хорошенько держаться в этой позиции и начинать писать тотчас же после того, как он легонько ударит меня рукой по ляжкам. Поглядев с минуту на меня в таком положении и продолжая одной рукой раздвигать мне нижние губы, другой рукой он расстегнул свои штаны и начал быстрыми и резкими движениями трясти маленький, черный, совсем чахлый член, который, казалось, был не слишком расположен к тому, чтобы отвечать на то, что от него требовалось. Чтобы определить его задачу с большим успехом, наш муж принялся за дело, прибегнув к своему излюбленному способу, который доставлял ему наиболее чувствительное наслаждение: он встал на колени у меня между ног, еще мгновение глядел внутрь отверстия, которое я ему предоставила, несколько раз прикладывался к нему губами, сквозь зубы бормоча какие-то сладострастные слова, которых я не запомнила, потому что не понимала их тогда, и продолжал теребить свой член, который от этого ничуть не возбуждался. Наконец, его губы плотно прилипли к моим нижним губкам, я получила условный сигнал, и, тотчас же обрушив в рот этого типа содержимое моего нутра, залила его потоками мочи, которую он глотал с той же быстротой, с какой я изливала ее ему в глотку. В этот момент его член распрямился, и головка уперлась в одну из моих ляжек. Я почувствовала, как он браво метит ее бесстыдными излияниями своей немощной плоти. Все так отлично совпало, что он глотал последние капли в тот самый момент, когда его член, совершенно смущенный своей победой, оплакивал ее кровавыми слезами. Жоффруа поднялся, шатаясь. Он швырнул мне двенадцать су, открыл дверь, не прося, как другие, приводить к нему девочек (судя по всему, он доставал их себе в другом месте), и, показав дорогу к келье своего друга, велел мне идти, сказав, что торопится на службу и не может меня проводить; он заперся в келье так быстро, что не дал мне ответить.
– Да, действительно, – сказал герцог, – есть много людей, которые совершенно не могут пережить миг утраты иллюзий. Кажется, их гордость может пострадать от того, что они позволят женщине увидеть себя в подобном состоянии слабости и что отвращение рождается от смущения, которое они испытывают в этот момент.
– Нет, – сказал Кюрваль, которого, стоя на коленях, мастурбировал Адонис, сам же он ощупывал Зельмиру, – нет, мой друг, гордость здесь ни при чем; предмет, который по сути своей не имеет никакой ценности, кроме той, которую ему придает ваша похоть, предстает совершенно таким, каков он есть, когда похоть угасает. Чем неистовее было возбуждение, тем безобразнее выглядит этот предмет, когда возбуждение больше не поддерживает его, точно так же, как мы бываем более или менее утомлены в силу большего или меньшего числа исполненных нами упражнений; отвращение, испытанное нами в этот момент, всего лишь ощущение пресыщенной души, которой претит счастье, поскольку оно ее только что утомило!
– Но все же из этого отвращения, – сказал Дюрсе, – часто рождается замысел мести, и мрачные последствия этого нам приходилось видеть.
– Ну, это другое дело, – сказал Кюрваль. – А поскольку продолжение этих повествований, возможно, даст нам примеры того, о чем вы говорите, не будем спешить с рассуждениями, пусть эти факты явятся сами собой.
– Президент, скажи по правде, – продолжал Дюрсе, – неужели на пороге плотских утех, как, к примеру, сейчас, вместо того, чтобы предвкушать радости и думать о том, как ты насладишься, ты стал бы рассуждать о последующем отвращении?
– Вовсе нет, ни слова не скажу, – ответил Кюрваль. – Я совершенно хладнокровен… Весьма очевидно, – продолжал он, целуя Адониса в губы, – что это дитя очаровательно… но овладеть им не дозволено, не знаю ничего хуже ваших законов… Надо ограничиться некоторыми… вещами. Давай, давай, продолжай, Дюкло, поскольку чувствую, что вот-вот набедокурю, я хочу, чтобы моя иллюзия продержалась хотя бы до того момента, когда я лягу в постель.
Президент при виде своего готовящегося к мятежу орудия отправил двух детей на их места и снова улегся подле Констанции, которая, какой бы несомненно привлекательной ни была, все же не слишком возбуждала его; он опять призвал Дюкло продолжать, и она тотчас подчинилась, говоря так: