Я тоже нашел сравнение: как целлофан, которым ничего не обернуто. Потом стал различим прибой: как пивная пена! Сабет тоже находит: как кружевные оборки. Я беру назад свою пивную пену и предлагаю: как стеклянная вата! Но Сабет не знает, что такое стеклянная вата; а тут из моря вырвались первые лучи - как сноп пшеницы, как сверкающие копья, как трещины от удара на ветровом стекле, как дароносица, как фотоснимок пучка несущихся электронов. Но за каждый объект, так сказать, можно получить только одно-единственное очко, напрасный труд искать полдюжины сравнений, да к тому же за это время солнце успевает взойти и ослепить нас. "Как выход плавки в доменной печи", - говорю я, а Сабет молчит и теряет очко... Я никогда не забуду, как она сидела на этой скале - молча, с закрытыми глазами, озаренная солнцем. Она сказала, что счастлива, и я никогда не забуду всего этого: море, которое на глазах становилось темнее - сначала более синим, потом лиловым, море Коринфа и другое, Аттическое море; красноватая распаханная земля, серо-зеленые кроны оливковых деревьев и их длинные тени на красной земле. Первое тепло утренних лучей и Сабет, которая меня обнимает, словно я подарил ей все это - и море, и солнце, и все остальное; я никогда не забуду, как Сабет поет!
На столе стоял завтрак, который мне оставила Ганна, и лежала записка: "Скоро приду. Ганна". Я ждал. Я чувствовал себя очень небритым и обыскал всю ванную в поисках бритвы, но ничего не нашел в доме, кроме флакончиков, коробочек с пудрой, губной помады, каких-то тюбиков, лака для ногтей, заколок; в зеркале я увидел, как выглядит моя рубашка - еще ужаснее, чем вчера: пятна крови несколько поблекли, но зато расплылись.
Я ждал не меньше часа.
Ганна пришла из больницы.
- Как она себя чувствует? - спрашиваю я.
Ганна какая-то странная.
- Я подумала, - говорит она, - что тебе надо выспаться.
Потом говорит без обиняков:
- Я хотела побыть с Эльсбет вдвоем. Тебя это не должно обижать, Вальтер. Мы ведь двадцать лет прожили с ней вдвоем.
Я ей ничего не ответил.
- Это не упрек, - говорит она, - но ты должен понять. Мне хотелось побыть с ней вдвоем. И все. Я хотела с ней поговорить.
О чем же они говорили?
- Бог весть о чем.
- Обо мне? - спрашиваю я.
- Нет, - говорит она. - Она рассказывала про Йель. Только про Йель, про какого-то молодого человека по имени Гарди... В общем, всякую чушь.
Сведения, которые Ганна принесла из больницы, мне не понравились: скачущий пульс, вчера учащенный, сегодня замедленный, весьма замедленный, лихорадочный румянец на лице, как говорит Ганна, сильно суженные зрачки, затрудненность дыхания.
- Я хочу ее увидеть, - говорю я.
Ганна считала, что сперва надо купить рубашку.
С этим я не мог не согласиться.
Ганна позвонила куда-то по телефону.
- Все в порядке, - говорит она, - мне дают институтскую машину, чтобы мы могли поехать в Коринф за ее вещами и за твоими тоже. Там ведь твои ботинки и куртка.
Ганна в роли администратора.
- Все в порядке, - говорит она, - такси сейчас будет.
Ганна ни секунды не сидит на месте, все время что-то делает, поговорить с ней невозможно. Она высыпает окурки из пепельницы, опускает жалюзи.
- Ганна, - спрашиваю я, - почему ты на меня не смотришь?
Быть может, она этого сама не замечала, но это было так: в то утро Ганна на меня совсем не глядела. Разве я был виноват, что все так случилось? Правда, Ганна ни в чем меня не упрекала, ни на что не жаловалась, только вытряхивала пепельницы - мы ведь вчера весь вечер курили.
Я не выдержал:
- Слушай, разве мы не можем поговорить как люди?
И взял ее за плечи.