Я снова чувствовал, что у меня есть желудок, и к тому же мы сидели слишком близко от оркестра, музыка оглушала, а тут еще, куда ни глянь, пестрота и бестолочь карнавала: разноцветные лампионы, расплывающиеся в табачном дыме, - точь-в-точь как солнце в Гватемале, повсюду бумажные драконы, ленты, переплетение гирлянд - мишурные джунгли - да еще господа в смокингах, черные, как грифы, оперение которых отливает тем же атласным блеском.
Но про это мне думать не хотелось.
Послезавтра Париж - вот единственное, о чем я могу думать в таком шуме. Все же надо будет пойти к врачу и выяснить наконец, что же у меня с желудком.
Странный это был вечер.
Мистер Левин заметно повеселел - он ведь не привык пить и, вдруг осмелев, пригласил Сабет танцевать - этакий телеграфный столб! Лицо Сабет приходилось ему чуть выше пояса, и, чтобы не цепляться за хвосты бумажных драконов и змей, он все время старательно нагибал голову. Сабет, разговаривая с ним, становилась на цыпочки и вся устремлялась ввысь.
У мистера Левина не было темного костюма, танцуя, он то и дело сбивался на мазурку, потому что он родился в Польше, провел детство в гетто и тому подобное. Чтобы дотянуться до его плеча, Сабет приходилось задирать руку, как школьнице в трамвае. Я сидел, держал в руке бокал бургундского и, твердо решив не впадать в сентиментальность из-за дня моего рождения, пил. Немцы все до одного заказывали сект, то есть шампанское, и мысли мои невольно вернулись к Герберту, к будущему немецкой сигары (каково-то ему, Герберту, одному среди индейцев?).
Потом я вышел на палубу.
Я нисколько не опьянел, и, когда Сабет разыскала меня на палубе, я ей сразу же сказал, что она может простыть здесь, на ветру, в своем тоненьком платьице. Она хотела узнать, не грустно ли мне, ведь я не танцую. Мне нравятся современные танцы, смотреть на них забавно - это какие-то экзистенциалистские прыжки, где каждый танцует сам по себе, выламывается как умеет, путается в собственных ногах, трясется словно в лихорадке, все это слегка смахивает на эпилептический припадок, но все очень весело, темпераментно - это я должен признать, но я так не умею.
Почему я должен грустить?
Английский берег еще не показался...
Я накинул ей на плечи свой пиджак, чтобы она не простудилась. Ветер был такой сильный, что ее рыжеватый конский хвост все время трепетал где-то у щеки.
Красные трубы, подсвеченные прожекторами...
Сабет была в диком восторге от этой ночи на палубе, когда ветер свистел в натянутых тросах, все скрипело и трещало, хлопали брезентовые чехлы на спасательных шлюпках, а из труб рвались клочья дыма.
Музыка здесь была едва слышна.
Мы говорили о звездах, как обычно говорят ночью, пока не станет ясно, что один из собеседников понимает в звездах еще меньше, чем другой, но все остальное - не более чем настроение, а я этого не выношу. Я показал ей комету, которую можно было видеть в те дни в северной части небосклона. Еще немного, и я признался бы ей, что у меня день рождения. Поэтому, дескать, и появилась комета! Но это было неверно даже в шутку - ведь комета была видна уже несколько дней, правда, не так явственно, как в эту ночь, - во всяком случае, видна с 28 апреля. И я решил ничего не говорить о своем дне рождения.
- По случаю нашего расставания, - сказал я ей, - я пожелаю себе две вещи: во-первых, чтоб вы не стали стюардессой...
- А во-вторых?
- Во-вторых, - сказал я, - чтобы вы не ехали в Рим автостопом. Нет, серьезно, уж лучше я вам куплю билет на поезд или на самолет...
В то время мне и в голову не приходило, что мы можем поехать в Рим вместе, Сабет и я, да и что мне было делать в Риме?
В ответ она только рассмеялась.
Она меня не так поняла.
После полуночи холодный ужин, как обычно, и я стал утверждать, что голоден, чтобы повести Сабет вниз, потому что, несмотря на мой пиджак, ее трясло от холода - я это видел, у нее дрожал подбородок.
Бал внизу все еще продолжался.