Обычно, при случае, я люблю бродить по глухим местам наших малых городов районного масштаба. Эти места поистине полны всяческих неожиданностей: то попадётся какой-нибудь старинный особнячок русского мещанина – с ажурными резными наличниками, с замысловатыми башенками на высокой железной крыше, с узорным крыльцом, хотя и покосившемся, но не потерявшим прелести русской постройки; то встретится каменное гнездо служилого уездного чиновника – двухэтажное, с большими арочными окнами, с кованой оградой перед домом, с бывшим когда-то парадным входом. Этими парадными в наше время почему-то не принято пользоваться – дверь облуплена и кое-как заколочена ржавыми скобами, или костылями – нам ближе чёрный ход, в который можно незаметно, по-крысьи, по-мышьи, прошмыгнуть и притихнуть в своей конуре – молчок! То привлечёт внимание незатейливый пейзаж с одинокой водокачкой на отшибе, то какая-нибудь лавка в каменном подвальчике, непременно в каменном, бывший владелец которой давно сгнил на суровых Соловках, или до сих пор лежит бревном в вечной мерзлоте Магадана за то, что был ретивым хозяином и не хотел быть холуём.
Такие вот уездные, районные города меня всегда приводят в умиление. Дома, обычно одно, реже двухэтажные, деревянные – крашеные зелёной или коричневой краской, кирпичные – белёные известью. Улицы по обочинам поросли травой-муравой вперемежку с упругим двужильным подорожником. Возле водопроводных колонок зелень всегда гуще и ярче. Сочная трава радует глаз. Колонки эти, стоящие по пояс в траве, издалека похожи на писающего мальчика в бескозырке, выбежавшего поозорничать к дороге – из колонок почти всегда тонкой струйкой бежит вода – российская бесхозность. Среди дня на улицах бывает пусто и тихо – мало или совсем нет приезжих, а местные люди трудятся, где кто. Маленькие фабрички районного масштаба, мастерские, конторы, да мало ли где можно заработать копейку на то, чтобы не дать нужде опрокинуть себя. К вечеру, на час-два улицы оживляются – пришёл конец рабочего дня. То там, то здесь увидишь спотыкающегося человека – успел перехватить где-нибудь за углом с приятелями и теперь несёт непослушное тело домой, во власть быта. Женщины – непременно озабочены и всегда с поклажей, скользнут по тебе безразличными глазами и – в сторону. Сама обстановка говорит за то, что здесь нет места легкомыслию, а тем более пороку. Но это только так, с первого взгляда. В таких городках, как и везде, бушуют бешеные страсти, и непримиримы порок и добродетель: кто кого – вечная борьба.
Боль в ноге не давала мне полного удовлетворения от созерцания местных достопримечательностей, но одно здание меня заинтересовало. Высокие окна стрельчатого типа показывали почти метровую толщину стен, в которые вделаны стальные решётки из кованого квадрата, искусно скрученного по оси. Эти решётки на перекрестиях перевязаны тоже коваными железными лентами, что говорило о давности происхождения. Над окнами, в таких же стрельчатых нишах из красного кирпича, выложены барельефы крестов. Было ясно видно, что здание – обезглавленная церковь. Потому оно было непропорционально высоким и венчалось нелепым фонарём, тоже кирпичным, с узкими, как бойницы, окнами, забитыми за ненадобностью фанерой. Эта кирпичная надстройка служила когда-то звонницей и собирала православный люд к молитве и покаянию.
Теперь покаяние – забытая нравственная категория, и потому церковное здание стало приютом зла и порока. В нем размещался РОВД – районный отдел милиции, далёкий от духовных исканий человека и жертвенной добродетели.
Впрочем, тогда обезглавленное здание церкви мне ни о чём не говорило, но какая-то скрытая угроза, как от всех милицейских учреждений, от него исходила.
Ну, подумаешь, милиция! Милиция – она везде милиция. У входа дежурил в постоянной готовности бежевый "уазик" с характерной синей полосой и решётками на окнах. Такой вот малый "воронок". Его функция известна – взять и оградить.
Брать меня было не за что, и я спокойно зашёл в продовольственный магазин, расположенный тут же, напротив милиции. Как говориться, война войной, а кушать надо.
Прихватив варёной колбасы, хлеб и бутылку кефира, я повернул в гостиницу. Пустой номер встретил меня бездомностью и неуютом. После наспех проглоченной колбасы и кефира стало сыро и зябко, отопительный сезон ещё не начался, и ледяные батареи усугубляли чувство неустроенности и заброшенности.
Заняться было нечем, да и не имелось желания, и я, быстро скинув одежду, нырнул в стылую постель, как в воду, сжался там по-детски калачиком, и завернулся с головой в одеяло. Мне стало невыносимо жаль себя, такого маленького и одинокого, лежащего на самом дне глубокого омута. Так я и уснул, со своей печалью и грустью.
Но утро – мудренее вечера. С помощью бригадира вчерашний вопрос был исчерпан, и я потихоньку стал втягиваться в забытый мной ритм стройки с её неразберихой, пьянством и неизбежными авралами. Регулярно, раз в неделю, я ездил в управление на планёрку, сдавал отчёты, привозил материалы и оборудование, матерился по-чёрному с заказчиками, и мне, в общем, стала даже нравиться такая жизнь – без начальственного окрика и взгляда, если бы, если бы…
Отсюда, с высоты двадцати метров, громоздкая фигура Фомы казалась приплюснутой, будто ему откусили ноги. Он что-то говорил подошедшему бригадиру, жестикулируя непропорционально длинными руками.
Сюда слова не долетали, но я знал, что Фома говорит про меня что-то весёлое, потешаясь над своей, как ему казалось, остроумной выдумкой.
С этой высоты, где я теперь стоял, я должен загреметь однозначно, а почему не загремел, Фома так и не понял.
Фомин – Фома, как его называли ребята, по своей наивности считал меня "придурком", а "придурка" надо наказать, да так, чтобы потом и следственные органы не догадались, почему это прораб вдруг сорвался с такой высоты и разбился насмерть.
Падение с этой отметки, да ещё на груду железа, смертельный случай гарантировало, на что и рассчитывал Фома. Надо сказать, его выдумка была изощрённой – если бы я сорвался, то вся вина лежала бы на мне: соскользнулся, и вот он – лови! Но осторожность и отсутствие опыта – налицо, да ещё налицо нарушение техники безопасности. Кто бы стал вникать в детали? Винить рабочего? Такое у нас ранее не наблюдалось.
Как и большинство уголовников, прошедших школу в зонах, Фома был злопамятен, как хорь. Со всегдашней приговоркой, что не школа делает человека человеком, а тюрьма, он был, говоря откровенно, мне неприятен, но – не более того. На меня же он всегда смотрел с ненавистью и затаённой угрозой, стараясь их скрыть за лагерными усмешечками и прибаутками.
Я не знаю, что заставило Фому пойти на эти исчерпывающие меры? Может быть, приобретённая в лагерях ненависть к удачливым людям (в глубине души я себя как раз и относил к таковым), или ещё что-то такое, чего Фома мне простить не мог. До этого у меня с ним открытой стычки не было. Конечно, я и теперь сделал вид, что ничего в этой игре не понял. Что всё – путём! Но у каждого дерева есть корни…
Вечернее одиночество, да ещё в чужом городе, провоцировало меня на редкие, но результативные вылазки в дискотеку, которая по средам, субботам и воскресеньям устраивалась в местном неказистом ресторане, где я и столовался.
Дискотека давала мне отдушину в однообразной череде дней, серых и безвкусных.
В тот вечер я сидел, как и положено одинокому приезжему холостяку, за маленьким столиком с голубой пластиковой столешницей в самом дальнем углу ресторанного зала. Тощий ужин съеден, водка выпита, и только бутылка местного дешёвого, со вкусом перегорелого сахара, вермута, по-товарищески разделяла со мной омерзительный осенний вечер.
Танцы-шманцы ещё не начались, и я было засобирался в свою нору, как вдруг за окном в свете фонаря увидел спешащую к дверям ресторана молодую женскую фигурку в ярко-красном плаще и под таким же ярким импортным зонтиком. Скользнув в дверной проем, фигурка погасила зонтик, тряхнула им раза два, и вошла в гардеробную, Оттуда послышался её торопливый весёлый щебет, и, нет-нет – глуховатый голос гардеробщицы.
Я с интересом стал поглядывать в ту сторону, ожидая, что незнакомка скоро появится в зале, и тогда можно будет забросить наживку. Авось клюнет.
Прошло много времени. Нетерпение охотника и вермут, который подходил к концу, ещё больше подогревали моё желание. Я заглянул в окошко гардеробной – на меня уставилась вопросительная образина неряшливой старухи, которая по всем признакам была в подпитии.
Вытащив из накрашенного слюнявого рта изжёванную "беломорину", она, игриво осклабившись, спросила, что мне надо? Я молча повернул к своему столику.
За раздевалкой в приоткрытую дверь просматривался буфет, в буфете с расшитой короной на голове, какие бывают у официанток в провинциальных заведениях общепита, в белом школьном фартуке стояла она и что-то протирала салфеткой.
Чтобы войти в равновесие, я решил ещё побаловать себя бутылкой сухого вина, которое и пьётся хорошо, и с ног не валит. Я завернул в буфет, который обилием вин не отличался, но на мою удачу среди водочного избытка я приметил зелёную бутылку "Монастырской избы" – не знаю, как сейчас, но раньше это было вино отменного вкуса. После тошнотворного вермута – настоящий бальзам.
Весело хмыкнув, я протянул молодой буфетчице последнюю оставшуюся у меня купюру, за которую можно взять пять таких бутылок. Она, повертев в руках деньгу, сунула её в большой карман фартука и вопросительно на меня поглядела.
– Да вот, старый монах-отшельник хочет прикупить себе избёнку, – съёрничал я, показывая глазами на вино.
Она строго погрозила тонким, как сигаретина, пальчиком с огненно-красным ноготком:
– Это не тот ли монах-отшельник, что из "Декамерона"?
Я искренне удивился её начитанности.