Яхта теперь не отбрасывала в море никакой тени. Жара сделалась невыносимой. Должно быть, близился полдень. Жаклин перестала играть в мяч, крикнула, что больше не в силах, и нырнула в море. Тут я вспомнил про обещание, данное себе на реке, но это было последний раз в моей жизни. Сразу же после этого - солнце ли было тому виной? - я больше не думал о разговоре с Жаклин, а только о том, как бы вернуться и выпить аперитив. Я выпью его, думал я про себя, со стариком Эоло. И едва у меня возникла эта идея, она показалась мне самой удачной из всех, что приходили в мою голову за все последние годы. Я долго размышлял, какой именно аперитив подошел бы мне сейчас больше всего, перебрал в голове все один за другим. Эти раздумья поглотили меня безраздельно, целиком. В конце концов я стал колебаться между мятным пастисом и коньяком с водой. Пастис представлялся мне наилучшим напитком, какой под этаким солнцем уместно было бы опрокинуть себе в глотку. Коньяк же с водой по сравнению с ним казался напитком скорее вечерним, я бы даже сказал, ночным. К тому же только при солнечном свете можно хорошенько рассмотреть, как зыбко, отливая всеми цветами радуги, колеблется молочная белизна пастиса. Что и говорить, коньяк с водой тоже напиток что надо, правда, вода все-таки портит вкус коньяка, а это всегда вызывает некоторое сожаление. Зато уж с пастисом таких сожалений нет, его ведь вообще не пьют без воды. Я угощу себя пастисом и выпью его за свое собственное здоровье. И вот когда мысли мои были еще полностью поглощены им, этим самым пастисом, мне в голову вдруг пришла довольно странная идея. Я подумал о медных ручках. А почему бы мне не заняться на этом корабле чисткой всяких медных штуковин? Я отогнал от себя эту мысль и снова вернулся к пастису. Ах, кому никогда не хотелось выпить пастиса после купанья в Средиземном море, тот не знает, что такое утреннее купанье в Средиземном море. А что касается этих медных штуковин, ты что, разве умеешь их чистить? А кто же этого не умеет? Нет, что ни говори, а кто не познал желания выпить пастиса под палящим солнцем, сразу после купанья, тот так и не почувствовал бессмертности своего тела. Но тут меня внезапно охватила тревога. Я никогда не любил пастиса. Правда, мне случалось пробовать его пару-тройку раз, но без всякого удовольствия. Всегда предпочитал ему коньяк с водой. Что это мне вдруг взбрело в голову возжелать пастиса, когда я ни разу даже не пригубил его с того дня, как окончательно не полюбил? Что это, в самом деле, на меня нашло? Наверное, у меня солнечный удар, подумал я, пытаясь одновременно объяснить себе и свой новообретенный вкус, и то невероятное наслаждение, которое я предвкушал от этого получить. Я изо всех сил потряс головой, чтобы как-то освежить ее и попытаться себя понять. Интересно, что чувствуют, когда сходят с ума от солнечного удара? Кроме этого желания - да разве что еще блестящих медных ручек, - я не замечал в себе ничего ненормального, в общем, чувствовал себя в полном порядке. Успокойся, попытался уговорить себя я. И снова улегся на песок. Но Жаклин уже вылезла из воды и, встревоженная моим странным поведением, оказалась рядом со мной.
- Что это с тобой опять? - задала она мне все тот же сакраментальный вопрос.
- Да ничего такого, - ответил я, - просто немного притомился от солнца. Пожалуй, пойду выпью стаканчик пастиса.
- Пастиса?! Но ты никогда не любил пастиса. - Она на глазах становилась агрессивной. - Ты что, опять собираешься приняться за свои аперитивы?
- Первым современным человеком, - изрек я, - может по праву считаться тот, кто первым испытал желание выпить чего-нибудь вроде аперитива.
Она внимательно посмотрела на меня.
- Что это с тобой? - повторила она.
- Тот, кто в одно прекрасное утро, полный сил и здоровья, вернулся с охоты в родную хижину и, прежде чем вновь насладиться прелестями семейной жизни, вдруг принялся втягивать носом воздух, насыщенный зеленью лесов и рек, мучаясь вопросом, чего же ему еще не хватает, ведь у него есть жена, ребенок и все, что нужно человеку для полного счастья, а мечтал он на самом деле об аперитиве, причем задолго до того, как он был выдуман, - вот он-то и вправе называться гениальным Адамом, первым, кто по-настоящему предал Господа, а стало быть, и нашим родным братом.
Я замолк в полном изнеможении.
- Это что, за этим ты и потащил меня в эту Рокку, чтобы произнести весь этот бред? - Она спохватилась и снова взяла себя в руки. - Поверь, тебе не следует так долго оставаться на солнце.
- Ты и вправду так считаешь? - поинтересовался я.
Потом побежал к морю, окунулся и тут же выскочил на берег. Желание выпить пастис все не проходило. Но я не стал говорить об этом Жаклин.
- Ну что, полегчало?
- Да я в порядке, - ответил я, - просто пошутил, вот и все.
- С тобой это не так уж часто случается, - пояснила она, - вот я и заволновалась. Все говорят, что здесь очень опасное солнце.
Потом, с минуту помолчав, извиняющимся тоном добавила:
- А я только было собралась предложить тебе позагорать вместе вон за теми зарослями тростника.
Я согласился. Поднялся, все еще мокрый после моря, и мы стали карабкаться по дюнам к тому месту, где виднелись заросли тростника. Они были сухими, почерневшими и такими густыми, что заглушали даже шум моря. Жаклин выбрала место, где ничего не росло, расстелила полотенце и стянула с себя купальник. Я улегся на почтительном расстоянии от нее. И снова принялся думать о пастисе, чтобы отогнать от себя мысли о всяких блестящих медных предметах. Во всяком случае, мне казалось, что я отгоняю от себя именно эти мысли.
- Что это с тобой в последние дни? - спросила Жаклин. - Может, ты на что-нибудь сердишься?
- Да нет, не в этом дело, - ответил я. - Просто, по-моему, нам с тобой надо расстаться.
Слева от нас, прямо над головами, сверкали заснеженные отроги Каррарских гор. Деревушки, что были видны на холмах с правой стороны, казались в сравнении с ними такими темными, словно нарочно прятались в тени каменных стен, виноградников и фиговых деревьев.
Она все не отвечала. Я подумал про пыль, что поднималась на улицах Сарцаны, она еще показалась мне тогда такой белой, возможно, это и была мраморная пыль.
- Не понимаю, - проговорила она наконец.
Я, в свою очередь, тоже немного выждал, потом ответил:
- Да нет, все ты прекрасно понимаешь.
Когда она уедет, сказал я себе, надо будет сходить погулять на каррарские карьеры.
- Но почему, почему так вдруг?
- Вовсе не вдруг. Я уже говорил тебе это во Флоренции, в музее.
- Ах вот как, - со злостью выпалила она, - значит, в музее. Но, насколько я помню, ты говорил там о службе в Отделе актов гражданского состояния, а вовсе не обо мне.
- Да, так оно есть, - согласился я, - но это одно и то же. Я остаюсь в Италии.
- Но почему? - каким-то испуганным голосом спросила она.
Может, и он тоже сходит со мной в эти мраморные карьеры.
- Я не люблю тебя. Ты же сама это знаешь.
Она всхлипнула. Всего один раз. И не ответила ни слова.
- И ты тоже меня не любишь, - добавил я со всей нежностью, на какую только был способен.
- Но этого не может быть, - проговорила наконец она. - Что я тебе такого сделала?
- Ничего. Сам не знаю.
- Нет, так нельзя! - крикнула она. - Ты должен мне все объяснить.
- Мы не любим друг друга, - произнес я. - Разве такое можно объяснить?
Жара становилась нестерпимой.
- И что же дальше? - крикнула она.
- Я остаюсь в Италии, - ответил я.
С минуту она помолчала, после чего уверенным тоном заметила:
- Ты сошел с ума.
Потом, уже совсем другим тоном, на сей раз с долей цинизма, продолжила:
- И позволительно ли полюбопытствовать, чем же ты собираешься заняться в Италии?
- Какая разница. Пока останусь здесь. А там видно будет.
- А как же я?
- Ты вернешься домой, - сказал я.
Она снова взяла себя в руки и сделалась агрессивной:
- Я не верю ни единому твоему слову.
- Ничего не поделаешь, придется поверить. Внезапно она расплакалась, без всякой злости и так, будто уже давно ждала чего-то в этом роде.
Ветра не было, от него загораживали заросли тростника. Пот сочился у меня буквально отовсюду, вплоть до морщин на веках и кожи под волосами на голове.
- Ты же известный врун, - сквозь слезы проговорила она, - разве можно верить вруну…
- Вообще-то я вру теперь гораздо меньше, - возразил я. - И с чего ты решила, будто я тебе вру?
Она не слушала меня. Она плакала. И, всхлипывая, проговорила:
- Ты стал настоящим вруном. Из-за какого-то жалкого вруна я испортила себе жизнь.
Больше мне уже нечего было ей сказать. Теперь оставалось только ждать. С тех пор как мы залегли в тростниковых зарослях, я уже не мог видеть яхту. А мне так хотелось на нее смотреть. Она придавала мне сил и надежды. Казалось, вот-вот, с минуты на минуту, она возьмет да и уплывет прочь.
- От вруна… - снова принялась за свое Жаклин, потом, с минуту помолчав, добавила: - И к тому же труса можно ожидать чего угодно. - Тон ее стал злобным. - Но и в этом тоже есть положительные стороны.
Я приподнялся, потом еще чуть-чуть, тихонько так, незаметно, и увидел ее, все такую же ослепительно белую на фоне моря. Между нею и мной, метрах в десяти от нас, лежала женщина. Она загорала. Я сразу понял, что это и есть она, та самая американка.
- Можешь говорить все что хочешь, - продолжила Жаклин, - но я-то знаю, ты все равно вернешься в Париж. Ты же такой жалкий трус, уж мне ли тебя не знать, мне ли тебя не знать…