Стояли февральские морозы. Я протоптался на углу кинотеатра целый час, решился позвонить домой Майе. Мне никто не ответил. Я еще потоптался с полчаса, снова позвонил, снова не ответили. И в голову лезли картинки - перевернутый вверх колесами "пожарный" "Москвич", машины ГАИ, машины "скорой помощи", носилки… Топтаться на месте я уже не мог, домой идти тоже, я двинулся по городу от одной автоматной будки к другой, меняя на пути мелочь на двухкопеечные монеты. Мне отвечали унылые продолжительные гудки. Отец Майи был в командировке, мать, как потом я узнал, чтобы не скучать одной, уехала на весь день в гости к сестре. И слава богу, иначе я свел бы ее с ума.
Боря Цветик и "пожарный" "Москвич"… Я несколько раз оказывался перед Майиным домом и бежал от него, вливался в поток прохожих, терпеливо и отупело выстаивал в очередях к автоматам. Люди, люди - мимо меня, люди, несущие на лицах озабоченность, свою, ненужную мне, чужую мне. Тесно в городе от людей и - пустыня кругом. Нет страшнее одиночества, чем одиночество среди многолюдья. От автомата к автомату… Каждый раз я с надеждой брался за трубку - надежды рушились.
Боря Цветик со своим "пожарным" "Москвичом"…
Всплыло стихотворение, давным-давно случайно занесенное в память и забытое. Не знаю даже, кто его написал и в какие годы. Какой-то русский эмигрант.
В Константинополе у турка
Валялся пыльный и загаженный
План города Санкт-Петербурга -
В квадратном дюйме триста сажен.И дрогнули воспоминанья,
И замер шаг, и взор мой влажен:
В моей тоске, как и на плане, -
В квадратном дюйме триста сажен.
Боря Цветик… Надо пойти в милицию, спросить: была ли авария на шоссе между городом и поселком Комплексное?.. Нет! Нет! Быть не может! Я всю жизнь шел к ней, ошибался и путался среди других людей!..
В Константинополе у турка
Валялся пыльный и загаженный
План города Санкт-Петербурга…
Сутолочный день угасал. Я оказался в районе суконной фабрики. Старая фабрика, старый район, который когда-то, во времена владычного купца Курдюкова, был в стороне от города, теперь город с ним слился.
В моей тоске, как и на плане, -
В квадратном дюйме триста сажен.
В тесном подъезде, пахнущем квашеной капустой, я очередной раз снял трубку, набрал номер…
- Алло! - беспечный альт, музыкальный звук, освежающе чистый - из иного мира, не отравленного страхом, покойного и столь далекого сейчас от меня, как город Санкт-Петербург от русского эмигранта на туретчине. - Алло! Я вас слушаю!
- Майка!.. - хриплым выдохом.
- Кто это говорит?
- Я, Майка…
- Павлик! Что у тебя такой голос?
Я уже не мог ни радоваться, ни сердиться. Я шесть часов кружил по городу, я промерз до костей, я с утра не ел - сейчас чувствовал, что с трудом держусь на ногах.
- Ты где, Павлик?
- На суконной фабрике.
- Как тебя занесло туда?
- Майка… что случилось?
- Ничего. У Ленки пришлось задержаться.
Цветик со своим "пожарным" "Москвичом" был вовсе не виноват. Я слушал далекий ясный Майкин голос и все никак не мог прийти в себя.
В Константинополе у турка
Валялся пыльный…
Тьфу! Привязалось…
Нет, Луна не запаздывала.
- Гляди! - сказал я.
Секундное молчание.
- Ничего не вижу.
- Гляди внимательней!
- Луна как Луна.
- Она не круглая.
- А-а…
Едва заметно на глаз Луна сплюснулась.
Для нетерпеливого рода людского природа слишком медлительна. Что может быть стремительнее взрывов, но звезды в галактиках взрываются многими месяцами, даже годами. И сейчас Луна с тягостной медлительностью вползала в земную тень.
Майя, навалившись на шаткие перильца, остановившимися глазами смотрела на продавливающуюся Луну. На Майю часто находили минуты заторможенности - цепенеет, смотрит в одну точку, если спросишь, отвечает невпопад, живет в себе. И в такие моменты трагический излом ее губ становится резче, глаза расширяются и гаснут, лицо под тяжелыми волосами, ее тонкое прекрасное лицо утрачивает совершенство, становится чуточку асимметричным. И кажется, от него исходит немотное страдание - за весь мир, за всю вселенную, не меньше.
В первое время нашего знакомства меня эти минуты страшили и подавляли - не смел вздохнуть, заражался вселенской скорбью, благоговел. Но каждый раз Майя обрывала их каким-нибудь простеньким, обидно житейским вопросом:
- Не слышал по радио, будет завтра дождь или нет?
Выходит, всего-навсего она думала о завтрашнем дожде. И все равно я продолжал удивляться ей, сострадать с нею, против воли каждый раз верил, что в ней теснится нешуточное - уж никак не мысли о завтрашнем дожде.
Сейчас вот она завороженно уставилась на Луну, лицо ее купается в свете, в ее остановившихся глазах вздрагивающие блики, и волосы, откинутые назад, открывают гладкий, бледно сияющий лоб и резкие густые брови на нем.
Кипели вокруг лягушачьи голоса. В небе совершалось таинство.
Она смахнула ресницами завороженность, пошевелилась.
- Павел… - голос тих. - Говорят, колено мухи и колено человека похоже устроены.
Поди ж ты угадай, что она вдруг выдаст. Я не отвечал, просто глядел на нее, слушал звук ее голоса и, как всегда, не мог ни наглядеться досыта, ни наслушаться.
- Господь бог не изобретателен, Павел. У него не так уж много за душой идей.
- Тебя это огорчает, Майя?
- Радует.
- Почему?
- Потому что он часто должен повторяться.
- Так какая же тебе от этого радость?
Она помолчала и заговорила:
- Вот я стояла, и мне казалось: где-то я уже вот так над рекой… И тоже глядела на луну, и ждала от луны чего-то… Где-то в другой жизни, Павел… И ты был рядом.
- Действительно. Он не только повторил тебя и меня, он еще раз свел нас вместе. Спасибо ему.
- Не смейся, я серьезно. Он повторил идею, Павел, старую большую идею, которых у него не так уж много. Если даже простенькую идею колена повторяет и в мухе, и в человеке…
- Пусть так, я еще и еще раз согласен повториться… Вместе с тобой, Майка, только вместе с тобой!
Она могла меня сейчас заставить верить в любое - в невероятную повторяемость жизни, наших судеб и наших встреч, в существование запредельного, в эфемерность смерти и даже в наличие самого господа бога, скудно снабженного идеями.
И сипели, стонали, горланили лягушки, возглашая торжество жизни над смертью. И внизу под нами стыл Настин омут. И мельтешилась на воде пролитая Луна. А на небе с Луной происходило чудо - она медленно, медленно опрокидывалась. Какая-то сила упрямо валила на спину выщербленный месяц.
5
Из нашей деревенской школы я перешел в десятилетку, жил в интернате, по субботам бегал домой из райцентра. Вместе с Капкой Поняевой из соседней деревни Кряковка.
Я знал ее с первого класса - тощая вертлявая девочка, жила в крайней избе, часто выскакивала мне навстречу.
- Зрас-тя! А у нас кошка котяточек народила. Слип-пы-и!
В девятом классе она как-то внезапно выросла и похорошела - бедра обрели крутизну, вместо льняных нечесаных патл коса по крепкой спине, тугие скулы, зеленые ищущие глаза.
Дважды в неделю мы дружным шагом, плечо в плечо отмахивали по пятнадцати километров - из школы домой, из дому в школу. В сентябре на нашем пути полыхали рябины и березовое мелколесье тлело кроткой желтизной. В мае все кругом было яростно зелено, обмыто и соловьи передавали нас один другому, выламываясь в немыслимых коленцах. Со временем мы все чаще и чаще стали прерывать свой слаженный бег, садились отдыхать - как и шли, плечо в плечо. И я чувствовал ее плечо, упругое, теснящее. А однажды она привалилась ко мне, жаркая, расслабленная, я долго сидел, боялся дышать. Наконец она прошептала с дрожью:
- Обними же, глупый… Покрепче.
Я неумело обнял обжигающее, загадочное, до потери сознания страшное девичье тело.
В августе того же года я уезжал поступать в институт. Я срубил молодую елочку и принес Капе, она украсила ее пестрыми лоскутками, белыми, голубыми, красными. Среди бела дня, на глазах всей деревни Кряковки я залез на Капкину крышу и прибил разнаряженную елочку к коньку. Как отец матери - зажданную. Клятва - добьюсь своего и вернусь, жди!
Капка Поняева не прождала и года, выскочила замуж за лейтенанта, проводившего отпуск в Кряковке, уехала с ним куда-то под Читу.
А я жил в городе, который тоже был далек от моих родных мест. И моей постоянной дорогой стал старый Глуховский бульвар, соединявший наш институт с городской публичной библиотекой. Поздними вечерами я возвращался из библиотеки, ветерок блуждал в тесной листве, фонари бросали под ноги узорную тень, на скамейках, подальше от фонарей, целовались парочки, и где-то в середине бульвара заливался соловей. Его песня издалека встречала меня, а потом долго провожала. Только один соловей и жил в центре города. Один, но упрямый, неизменно провозглашавший о себе каждую весну. Я не знаю, как долог соловьиный век, но и теперь, как много лет назад, соловьиная песня звучит на том же месте. Должно быть, внук или правнук того, кто смущал меня в студенческие годы. А две последние весны я слушал его уже вместе с Майей.
Пел соловей, напоминал мне тех, что выламывались в замысловатых коленцах для нас с Капой. "Обними же, глупый…"