Тускнеет люстра, обессиленная реостатом, вот-вот она померкнет вовсе, и белый с золотом зал погрузится в темноту…
Этьен так хотел прийти сегодня пораньше! Есть своя прелесть в том, чтобы явиться в «Ла Скала» минут за десять – пятнадцать до начала, отдышаться в кресле от кутерьмы и суматохи делового дня. А потом следить, как заполняется впадина оркестра, как там становится все теснее, толкотнее; слушать, как музыканты настраивают инструменты, наигрывают вразнобой, репетируют напоследок каждый что-то свое, а в звучной дисгармонии выделяются медные голоса труб, флейта, английский рожок…
Зал погружается в темноту, и лампочки в оркестре светят ярче. Через светящийся оркестр пробирается дирижер, музыканты приветствуют его постукиванием смычков по пюпитрам. Он торопливо кивает и, перед тем как подняться на возвышение, здоровается с первой скрипкой.
Едва дирижер появляется за пультом, раздаются аплодисменты. Он поворачивается к залу и озабоченно раскланивается. Этьену из шестого ряда виден его безукоризненный пробор; волосы приглажены и блестят.
Но вот дирижер подымает свою державную, магическую палочку, придерживая ее пальцами левой руки за кончик, словно рукой не удержать…
Только что он в первый раз взмахнул палочкой, а Этьен уже всецело в его власти. В памяти оживают полузабытые строчки: «Уже померкла ясность взора, и скрипка под смычок легла, и злая воля дирижера по арфам ветер пронесла…» Чьи стихи? И почему – злая воля? Скорее – добрая воля. Все-таки: чьи строчки? Спросить в антракте у Ингрид? Бессмысленно. Она подолгу декламирует Гейне и Рильке, но в русской поэзии – ни бум-бум…
Этьен заметил вокруг себя несколько лиц, примелькавшихся с начала сезона. Боязливо скосил глаза влево и увидел перекормленную белесую девицу; она, как обычно, сидит через два кресла от него в пятом ряду. Стал ждать, когда девица начнет шуршать программкой или примется за свои конфеты, упакованные в хрустящие бумажки, а сверх того еще и в фольгу, – черт бы побрал эту завертку, эту конфету и эту девицу фламандского покроя! Справа сидит старушенция с глазами на мокром месте; в чувствительных местах она начинает хлюпать носом. А с симпатичным старичком, по-видимому из бывших певцов, Этьен даже раскланивается. Старичок слушает самозабвенно и страдает от одиночества. После верхней ноты, виртуозно взятой певцом, старичок безмолвно повертывается к Этьену, и тот понимающе кивает. Этьен сидит насупившись, сложив руки на груди, и, когда ему невтерпеж поделиться своими восторгами, тоже находит безмолвное понимание у этого симпатичного старичка.
Этьен очень любит «Бал-маскарад» Верди, но недоволен певцом, который поет партию графа Ричарда Варвика.
В первом антракте Этьен признался Ингрид, что уже примирился с тенором, нет худа без добра, он внимательнее, чем обычно, вслушивается в оркестр.
Чем пленяет дирижер? Прежде всего тем, что сам восхищен музыкой. Плавные движения рук, мелодия струится с кончиков длинных пальцев. При пьяниссимо он гасит звук ладонью – «Тише, тише, умоляю вас, тише!»– и прикладывает пальцы к губам, словно говорит кому-то в оркестре: «Об этом ни гугу». При объяснениях графа и Амелии медные инструменты безмолвствуют, а когда звучит воинственная тема заговора – нечего делать арфам и скрипкам. В эти мгновенья дирижер протыкает, разрезает воздух своей палочкой, он изо всех сил сжимает воздух в кулак, будто воздух такой упругий, что с трудом поддается сжатию. Движения его рук становятся неестественно угловатыми – как бы не домахался до вывиха в локтях. Копна растрепанных волос – от прически не осталось следа. Он торопливо листает страницы, не заглядывая в партитуру, оркестр мчится все быстрее и быстрее, увлекая за собой слушателей и самого маэстро.