Я уже начал жалеть, что дал ему почитать двухтомник (все-таки подписное издание, подаренное мне горячо любимым дедом на совершеннолетие), — ищи-свищи теперь этого грибника-любителя по всей Москве.
Он завалился ко мне домой по-простецки, без предварительного телефонного звонка. На голове его красовалась панама темно-красного или, скорее, — бордового цвета в мелкую белую крапинку…Ниспадавшие полгода назад на ворот рубахи патлы, отсутствовали напрочь. После кратковременной поездки в Крым в составе небольшой группы таких же, как он реликтовых маргиналов, Ширшик был «радушно» принят вокзальными ментами: жестоко отпизжжен без объяснения причин и побрит наголо. После чего, отсидев пятнадцать суток, был выпущен на свободу, где и познакомился с одной «неформальной» художницей, подарившей ему эту «заебательскую», по его словам, панамку.
Панама эта, носимая им зимой и летом, послужила впоследствии основанием для возникновения самой яркой и самой популярной клички в жизни Ширшика: все знакомые в нашем районе стали звать его МУХОМОР.
Но это было потом, а тогда мы просто загуляли. Сильно. Не по-детски. На третий день мы вызвонили «неформальную» художницу по имени Галя и по фамилии Боганова (очень хотелось на нее посмотреть) и приступили к доскональному изучению личностных перемен, произошедших с Ширшиком-Дыбенко-Мухомором за минувшие полгода.
А перемены были, и весьма существенные: он влюбился.
Влюбился Мухомор в поэзию Александра Александровича Блока.
Влюбленность эта имела почти патологический характер. Он выучил все стихи из моего двухтомника наизусть и даже мог цитировать целые предложения из писем и критических статей.
Я сам люблю Блока.
Но чтобы вот так — наизусть да еще в таком неимоверном количестве…
Зависть моя не имела границ.
Несмотря на душившую меня «жабу», слушал я его очень внимательно. Знаете, бытует такое мнение, что артисты читают стихи ПРАВИЛЬНО, а поэты читают так, как их НУЖНО читать. Мухомор не был ни артистом, ни, слава богу, поэтом, потому чтение его походило на что-то среднее между «правильным» и «нужным»…
Впечатление было охуительное. После зацитированных до метафорических дыр духов и туманов «Незнакомки»
стремительно и неизбежно,
почти без всякой паузы
прямо передо мной,
выныривая из едкого дыма тлеющей у меня под носом сигареты,
возникали
«Елагин мост
и два огня»,
где «две тени, слитых в поцелуе,
неслись у полости саней», и тут же,
без остановки,
появлялся
из нагроможденья
плохо освещенных храмовых колонн
отрок, зажигающий свечи и
медленно уходящий на задний план,
уступая место
девочке,
которая, — помните? -
«пела в церковном хоре
о всех погибших
в чужом краю»…
…и мой заставленный пустыми банками из-под консервированного минтая и засыпанный хлебными крошками кухонный стол
мистическим образом
преображается
в залитую липким кабацким вином
стихотворную поверхность:
Я пригвожден к трактирной стойке.
Я пьян давно. Мне всё равно.
Вон счастие мое — на тройке
В сребристый дым унесено…
И там, где только что проступала «вселенная пустая», глядящая в нас мраком глаз, повинуясь безудержному порыву фантазии и глуховатому голосу Мухомора, на нас с Галей обрушивалась «фирменная» блоковская метель, в самой глубине которой таинственно мерцала отравленная шпага Лаэрта и мелькали разноцветные цыганские юбки стремительно убегающей в предрассветный сумрак Кармен.
Эстетика поэзии Блока, виртуозно озвученная Мухомором, была совершено нестерпима.
Я, чтобы как-то смягчить, разбавить ее воздействие, пытался делать замечания, возражал:
— «На кресло у огня уселся гость устало,
И пес у ног его разлегся на ковер.
Гость вежливо сказал: «Ужель еще вам мало?
Пред Гением Судьбы пора смириться, сÖр».