– Монсеньор коадъютор! – пронесся по толпе ропот с выражением сочувствия, которое Гонди умел возбуждать в народе при своем появлении.
Глубокое молчание воцарилось на площади: народ увидел, что их любимый коадъютор хочет говорить.
– Я услышал скорбную душу, призывающую пресвятое имя Господа! – сказал коадъютор, водя глазами по всей толпе с торжественным величием. В душе он был счастлив, что в эту минуту под ногами его гранитный пьедестал, способствовавший ему при его маленьком росте.
– А вот здесь бедная Мансо; у нее дочь пропала, а муж помешался, – сказала жалобным голосом сострадательная женщина и указала на печальную группу.
– Еще жертва несчастного времени! – произнес Гонди с соболезнованием. – Еще жертва! Но, возлюбленные дети священного стада, врученного моему попечительству, прижмите от меня надежду, что скоро наступит и для вас благоденствие!
Все с любопытством столпились перед крыльцом церкви. Слова мира с радостью принимаются и теми, кто наиболее жаждет войны.
– Ваши справедливые жалобы скоро будут услышаны, дети доброго города, на который устремлены глаза целого мира! Августейшая королева-правительница, мать нашего короля, мудрости и благочестию которой мы обязаны за столь прекрасные надежды, решилась положить конец вашим бедствиям и уступить наконец, моим сердечным молениям.
– Слушайте! Слушайте! – раздавалось со всех сторон.
– Ее величеству угодно даровать вам то, чего вы желаете, и господа члены парламента имеют дозволение представить свои предложения на ее всемилостивое благоусмотрение.
– Так долой Мазарини! Не надо его!
– Особы, которые заслужили народное нерасположение, будут в изгнании, истинные же друзья народа, ремесленники, торговцы, всегда жертвовавшие личными выгодами для пользы общественной, будут иметь наконец, свободный доступ к престолу, и советам их будут внимать.
– А правосудие будет ли у нас? – спросила Мансо, вдруг очутившаяся перед коадъютором.
– Для всех и каждого, всегда и повсюду! – отвечал коадъютор.
– Не изгнания мне надо, я этим не удовольствуюсь! – закричала она со свирепой энергией, окидывая сверкающими взорами толпу. – Мне нужна казнь злодеев и изменников. Смерть Мазарини!
– Довольно, дочь моя! – произнес Гонди с кротким упреком: казалось, его священный слух был возмущен жестокими словами.
– Довольно мы страдали под гнетом этого проклятого итальянца! Сам ад изрыгнул его из своей бездны для нашего несчастья! Я уверена, что это он сам или его люди украли у меня детей! Да, я давно уже стала замечать, что вокруг нас похаживают подозрительные люди; я опять видела Гондрена, который служит какой-то твари из мазариновских: все зло оттуда! Смерть тому, кто посылает бедствия на нашу голову! Так ли, эй вы, народ?
– Так, так! – единодушно кричали женщины, окружавшие ее.
– Так пойдем же за ним в его дворец!
– Остановитесь, дети мои! – провозгласил Гонди.
– Нет! Нет! – закричала разъяренная мать, – давно уже его укрывают от нашего гнева: нам надо его красную одежду поволочить по грязи, нам надо тело его изорвать в куски! Смерть ему! Смерть!
– Смерть! Смерть ему! – повторяла толпа, наэлектризованная потрясающими звуками и выразительными движениями львицы, у которой жестокий охотник отнял детей.
– Остановитесь! – закричал Гонди, в его голосе зазвучало столько могущественной энергии, что он восторжествовал над общим решением, принятым под влиянием торговки Мансо.
Все глаза снова обратились к нему.
– Кардинал Мазарини выехал из Парижа.
– О горе! – заревела толпа в отчаянии от неудовлетворенной мести.
– От имени короля кардинал был изгнан королевой-правительницей.
– Да здравствует король! – вырвалось у тех, кто был ближе и мог все слышать.
– Монсеньор, – послышалось в толпе, – мы вас хотим кардиналом и первым министром на место Мазарини.
– Я слуга его величества нашего короля и буду ждать его повелений, – сказал коадъютор скромно.
– Мазарини убежал, так вы и берите министерство! – закричала женщина в толпе. – Посмотрим, кто еще осмелится оспаривать у вас это право!
– Вы наш отец, вы только сумеете управиться с Францией.
– Дети мои, я сказал уже вам, что я слуга ее величества и должен только выполнять приказания королевы.
– Идем, идем к королеве и будем ее просить, чтобы она сделала первым министром нашего монсеньора.
– Непременно! Так и следует! – восклицала толпа с единодушным, восторженным увлечением, ясно обличавшим искусство руководителей возмущения.
– Нет, дети мои, лучше пойдем воздать ей нашу признательность за то, что она вняла голосу своего народа.
Ренэ, скрывшийся при начале этой сцены, вдруг прибежал и, расталкивая толпу, закричал:
– Вас обманывают!
При звуках знакомого голоса очнулась бедная Мансо.
– Говори же скорее, Мазарини еще в Париже? – спросила она, не скрывая своих кровожадных намерений.
– Нет, но король с королевой тоже покинули столицу!
– Они бежали!
– Этого не может быть! – воскликнул коадъютор, побледнев.
– Это уже совершилось, – подтвердил Ренэ.
– Но я поставил караульных около дворца и сам удостоверился…
– Я только что от ворот конференции, – возразил Ренэ. – Добежал сюда за четверть часа, а дорогой встретил карету короля в сопровождении телохранителей королевы.
– Они едут в Сен-Жермен!
– Нет, они свернули направо, в Сен-Дени.
– В Сен-Дени! – воскликнул прелат. – Туда собраны войска под командой Тюренна, который вчера ожидал только сигнала, чтобы вступить в Париж.
– С Мазарини во главе! Вот побоище будет! – сказала Мансо.
– Они заморят нас голодом! – подхватили носильщики.
– Это измена, гнусная измена в ту минуту, когда монсеньор проповедовал о мире!
На площади началась страшная суматоха, раздались такие оглушительные крики, что если бы королева могла их слышать из Сен-Дени, она ужаснулась бы. В бесчисленных криках, раздававшихся со всех сторон, господствовало одно слово, грозное, страшное слово: мщение!
– В Сен-Дени! – кричала Мансо, потрясая большим ножом, который она подхватила с прилавка мясника. – Ко мне, товарищи! Кто любит меня – за мной!
– В Сен-Дени! – повторяли тысячи голосов.
– Королева покинула свой народ – война! – провозглашала торговка, вне себя от жажды мести, охватившей ее душу и придавшей ее лицу геройское выражение, которое воспламеняет толпы, неодолимой силой увлекает к восстанию и мятежу.
Коадъютор опять взошел на верхние ступеньки и созерцал с мрачною радостью произведенное им зрелище.
"Дело идет на лад!" – думал он, прижимая руку к честолюбивому сердцу, которое, казалось, хотело выскочить.
– Но кто же нас поведет? Нам надо предводителя! – закричали носильщики, увлекаемые матушкой Мансо, которую за болезнью синдика они, видимо, признавали своей старшиной.
– Герцог Бофор! – вот кто должен быть нашим предводителем! Не он ли внук нашего любезного короля Генриха? – распоряжалась матушка Мансо.
– Где он? Бежим за ним.
Толпа, бросившаяся на улицу Сен-Дени, вдруг остановилась и повернула на улицу Сент-Онорэ, внезапно в этой суматохе возвысился один голос:
– Вот наш предводитель! – закричал кто-то, покрывая оглушительный рев толпы.
Все глаза устремились на другой край площади, там открылось величественное и вместе с тем прекрасное зрелище.
Небольшой отряд амазонок выезжал на площадь; за ними следовало множество вельмож и слуг. Одна из амазонок, очаровательная блондинка, выехала вперед; на ней была одежда небесно-голубого цвета с белым шарфом вместо кушака; на голове пуховая шляпа, осеняемая голубыми и красными перьями. Словом, костюм этот был не без значения, потому что в нем соединялись цвета короля, Парижа и Орлеанского дома.
Прелестная амазонка была герцогиня Монпансье, внучка Генриха Четвертого.
– Да здравствует принцесса! – восклицали рыночные торговки. Дочь Гастона была для них олицетворением ненависти к Мазарини. Толпа угадывала это инстинктом, потому что принцесса никогда не выказывала публично своих чувств. Все припоминали, что Гастон Орлеанский, начиная от Шале и эшафотов, воздвигаемых Ришелье, был закоренелым врагом кардинала, первого министра, и что дочь пошла в отца.
– Да здравствует принцесса! – ревела толпа.
– Провались она совсем! – пробормотал коадъютор, уходя в церковь. – Нужно же ей было торопиться!
Луиза Орлеанская посылала улыбки и поклоны на все стороны и самоуверенно направляла свою лошадь в самую толпу. Но временами легкое облако тревоги пробегало в ее голубых и ясных глазах; казалось, упоительное торжество омрачалось ее мыслями:
"Где ты? Где ты, мой возлюбленный Франсоа? – думала она. – Достанет ли у слабой женщины мужества занять твое место?"