- Кажется. Но что поделаешь, какой есть. Ты что так разволновался? Это же не завтра будет. Поставим дом, обустроимся. Нас никто не торопит.
- Послушай, - сказал он с поразившей его самого беспомощностью. - Зачем тебе все это надо?
- Я хочу здесь остаться.
Это прозвучало искренне. Но почему она ни разу не спросила: любит ли он ее? Или любовь казалась ей настолько естественной, непреложной, что и спрашивать нечего. Или же… Но другое соображение припахивало серой, как в царстве нечистой силы или старых ленинградских подъездах: он вступает в брак с Анной, и тут никакие признания не нужны.
Оставалось надеяться, что она очнется от наваждения и удерет, что озеро поглотит остров - такие случаи бывали, или наступит конец света. Надежда, как известно, последней покидает человека. Прогнать Таню он не мог…
Павел поставил дом, монахи ему дружно помогли. Настоятель освятил жилье и подарил новоселам мебель, за которой посылал в Эстонию. После чего напомнил, что теперь следует узы любви скрепить законным браком. У Павла не хватило решимости сказать: зачем вы замешиваете старого, серьезного, печального человека в дурное шутовство?..
В дни, предшествующие венчанию, он настолько не владел собой, что стал сам себе противен. Особенно раздражало его, что окружающие относятся к предстоящему таинству всерьез, ему легче было бы поддерживать тон грубоватой мужской шутливости. Он стал подозрителен и все время следил за Таней, что она выдаст свои скрытые намерения. Но она вела себя как влюбленная женщина.
Монахи сделали ему для венчания кресло-каталку на велосипедных колесах. Он наотрез отказался воспользоваться им.
- Я не могу венчаться на велосипеде.
- Так будет удобнее и тебе, и священнику, - уговаривала его Таня.
- Кому нужен этот обман? Ты идешь замуж за недомерка. Кстати, еще не поздно отказаться.
- Не может быть, чтобы ты всегда был таким, - сказала Таня. - Да и сейчас ты не такой.
- Именно такой. Старый злой калека.
- Нет, я верю матери, а не тебе.
Очередной скандал он закатил, когда его решили принарядить - где-то раздобыли черный пиджак и рубашку с галстуком.
- Я не витринный бюст, а живой обрубок! Всю жизнь я проходил в гимнастерке и не желаю менять своих привычек.
- Ты мне казался человеком без комплексов. Что с тобой случилось?
- Каждый хорош только в своей роли, - угрюмо сказал Павел. - Я из гиньоля, а вы суете меня в бурлеск.
- Тебе не приходит в голову, что я тоже в этом участвую? За что ты меня оскорбляешь?
Она сидела и шила из длинной белой ночной рубашки подвенечное платье. "Так не играют, - подумал он. - Даже если у нас все кончится и она уедет, это останется для нее переживанием. Для всякой хорошей женщины свадьба - событие души, которое не забывается. Она шьет это жалкое платье, и у нее серьезное, глубокое лицо. И как умело она шьет. У нее хваткие хозяйственные руки. Как у Анны. И разве дала она мне право на мои гнусные выходки? Ты ищешь какую-то неправду, а куда девать правду наших ночей? Все, засохни, заткнись, веди себя как человек".
- Я не ломаюсь, - сказал он. - Мне непривычно все это. Я выстираю гимнастерку, подошью чистые подворотничок и ленточку "за ранение". Надену свои медали. Я никогда никем не был, только солдатом, и то совсем недолго. Я хочу быть перед аналоем в своем естественном и достойном виде.
- Спасибо, Паша, - сказала она и перекусила нитку. И оттого, что он взял себя в руки, все прошло как нельзя лучше. Нежелание сесть в коляску создало ряд неудобств, но отец-настоятель - он совершал обряд - помог преодолеть их. Таня плакала, да и у многих монахов глаза набухли. Павел не позволил себе растрогаться, но когда он надевал Тане кольцо на палец, что-то в нем подозрительно пискнуло.
…Теперь Павел жил как бы в двух измерениях. В одном он делал все, что положено нормальному мужику: работал как оглашенный, в свободные часы ходил с Таней в лес по грибы, ягоды и лекарственные травы - надо было запасаться на зиму, ночью любил жену с пылом юности. В другом - он как бы со стороны наблюдал свою жизнь, такую простую, естественную и такую ненастоящую. На свадьбе он ненадолго утратил контроль над собой, позволил двум измерениям слиться в одно, но эта цельность была самообманом, от которого надо было поскорее избавиться, что он и сделал.
Требовалось приучить себя к мысли, что она вскоре уйдет. Как бы ни заигралась Таня в сложную и непонятную ему до конца игру (возможно, она и сама не все понимала, слишком много мотивов сплелось тут), нельзя же молодой женщине жить такой противоестественной жизнью. Теперь он знал, что и с Анной у него тоже ничего не вышло бы ни здесь, ни, подавно, в городе. Слишком много жизни пролегло между Сердоликовой бухтой и Богояром, а тяжкое увечье обременительно для постороннего сознания. Это не то, к чему можно привыкнуть, что можно не замечать. Он и сам забывался среди себе подобных, а с двуногими постоянно ощущал свою "заниженность", и ненависть ходила возле сердца. Лишь однажды он напрочь забыл, что он калека, - с Анной. Он ломался под калеку, юродствовал, но не был им, зная, что он сильнее. С Таней было другое. Он мог сколько угодно, бравируя внутренней свободой, независимостью, называть себя обрубком, недочеловеком, огрызком, это не приносило освобождения, те же слова, но уже без балды, а серьезно и угрюмо звучали в нем самом. Их больной шум замолкал только ночью, вытесняясь ликующим ощущением власти над трепещущей женской плотью. Тут все было без обмана, без игры, без умственных и душевных вывертов. Бывает, очевидно, физиологическая избирательность: он был мужчиной этих двух женщин - матери и дочери. Быть может, бессознательная угадка, проницательность пола и привели сюда Таню. Конечно, он упрощает, но истина где-то рядом.
Павел почувствовал облегчение, когда в исходе сентября Таня сказала, что ей надо съездить в Ленинград. Стояло бабье лето с тихими, теплыми, безветренными днями, длинной паутиной, парящей в воздухе и пристающей к одежде, сучьям деревьев, сухому былью давно отцветших иван-чая и чертополоха.
В один из таких погожих дней погода вдруг резко испортилась, похолодало, задул сильный ветер, воздух наполнился тихим шорохом осыпающейся листвы. Прямо на глазах стали обнажаться березы и осины. Ветер нагнал облака, зарядил дождь, пали глухие сумерки, даже не верилось, что где-то за свинцовой, с примесью сажи, наволочью еще светит в небе солнце.
Они только пообедали, и Таня убирала со стола.
- Как мрачно! - Она зябко поежилась.
- Это еще не мрачно, - сказал Павел. - Завтра развиднеется. Вот в ноябре станет мрачно. Потом выпадет снег, и опять посветлеет.
Она перестала вытирать стол, задумалась.
- Надо подготовиться к зимовке. Как у тебя с теплыми вещами?
- Нормально. Ватник, ушанка, варежки, теплое белье.
- А я явилась по-летнему, - сообщила она, будто он сам этого не знал. - Придется сгонять за зимними шмотками. И надо не тянуть, а то еще кончатся рейсы.
- Да, лучше не тянуть, - сказал Павел.
…Среди ночи Таня, спавшая всегда очень крепко, вдруг проснулась и села на кровати.
- Что там стучит?
Павел, который не мог заснуть, сделал вид, что она его разбудила.
- А-а?.. О чем ты?.. Это еловые шишки. Их отряхивает ветер. Неужели ты их услышала?
- Да… Как это тревожно… и хорошо.
Он услышал сквозь заоконный стук другой - близкий и слабый стук ее сердца.
- Ты испугалась?
- Не знаю. Дай твою руку.
"Трудно тебе уехать, бедная?" - спросил он про себя.
- Ты не провожай меня завтра…. Я одна быстрее.
- Сегодня, - поправил он. - Уже суббота.
- Боже мой, правда!..
- Как скоро ночь минула, - усмехнулся он
…Оказывается, Ленинград значил для нее больше, чем то казалось на острове, возле Павла. Несколько озадачило поначалу, что город так неказист. В памяти он был из "Медного всадника": строгий и стройный, весь в граните и узорах чугунных оград. Как же поиздержался Петрополь! Нева словно высохла, вода опустилась, и по береговому граниту тянулись зеленые полосы речной плесени; листья необлетевших деревьев превратились в бурые жестяные скруты; сеялся мелкий холодный дождик, но не было пушкинского желания опробовать его пальцами. Удивило обилие необитаемых домов с выбитыми стеклами, иные - облизаны черным языком пожара, иные - в обставе лесов брошенного ремонта. На город махнули рукой, предоставляя ему вернуться в болотистую почву, из которой его некогда выдернул Петр.
И все же радовало, что она опять в Ленинграде, что светла адмиралтейская игла и что можно позвонить по телефону. Девственная жизнь на острове имеет много прелести, но телефон - отличная штука, и перспектива помыться в ванне вместо прелой баньки тоже манила. Ей вдруг стало весело, а этого не хватало на острове, где все было как-то чересчур серьезно. И еще - ей надоел неумолчный шум деревьев и ржавые крики чаек. Насколько приятнее редкие автомобильные гудки.
В квартире оказалась только Дуся, возвышенная из приходящих в постоянно живущие. Отец уехал отдыхать на Кавказ. Помявшись, Дуся сообщила, что он уехал не один. "Он женился?" - спросила Таня. "Я в его паспорт не заглядывала. Гражданочка эта, Нина Константиновна, у нас не прописана". Таню все это мало волновало. Хорошо, что отца нет. Павел никогда не спрашивал об отце. Как-то раз она сама заговорила о нем. "Мы знакомы", - отрубил Павел и пресек дальнейший разговор. Значит, они знали друг друга до войны, в пору любви Павла и Анны. Почему-то она сразу решила, что отец сделал подлость Павлу.