Его социальная «неприкаянность» была лишь оборотной стороной этого мифологизированного взгляда на самое себя. Чем выше он поднимался, тем больше распространялся человеческий вакуум вокруг него. Он упорнее, чем когда-либо прежде, уходил от всех попыток «старых борцов» пообщаться с ним и их мучительного притязания на личную близость к нему. Он едва ли знал отношения иные, чем инсценированные, где каждый был статистом или инструментом: люди в действительности никогда не пробуждали его интереса и его участия. Его максима, что «связи с простым народом уделяется недостаточное внимание»[103] , выдает уже казенным стилем формулировки искусственный характер этого намерения. Характерно, что и его склонность к архитектуре ограничивалась сооружением гигантских кулис; нам известно, с какой скукой он знакомился с проектами строительства жилых районов.
Всего лишь другой стороной того же процесса обеднения социальных связей было то, что в его присутствии какая-либо беседа становилась невозможной: или, как свидетельствовали различные очевидцы, говорил Гитлер, и все остальные слушали, или все другие беседовали, а Гитлер сидел погруженный в свои мысли, апатичный, отключившийся от окружения, не поднимая глаз, «ужаснейшим образом ковыряясь в зубах, – как вспоминает один из бывавших у него, – или беспокойно расхаживая. Он не давал собеседнику высказаться, постоянно прерывал его, его мысли невообразимыми прыжками метались от одной темы к другой»[104] . Его неспособность выслушивать других доходила до того, что он не слушал даже выступления по радио иностранных политических деятелей[105] , отвыкнув от возражений, он знал лишь состояние absence[106] или монологи. Поскольку он больше почти не читал и терпел в своем окружении только поддакивающих или восхищающихся, он скоро оказался во все более плотной интеллектуальной изоляции, как бы замкнутом пространстве, которое отражало лишь его самого и доносило идущее со всех сторон эхо его непрерывного монолога с самим собой, но это была изоляция, к которой он сам стремился: он был раз и навсегда зафиксирован на прежних, имевших вид общих тезисов убеждениях, которые он ни расширял, ни менял, а лишь заострял.
Он непрестанно говорил о них, словно опьяняясь собственным голосом, неограниченной свободой мысли. Воспроизведенные в книге Германа Раушнинга беседы Гитлера начала тридцатых годов отражают в какой-то степени, несмотря на всю стилизацию, маниакальный тон человека, как бы завороженного собственными тирадами и, казалось бы, открывающего для себя фантастические возможности словотворчества; сходное впечатление, хотя и с заметно меньшим накалом, производят застольные беседы в ставке фюрера: «Слово, – говорил Гитлер, – наводит мосты в неизведанные области»[107] . Во время официального визита Муссолини в Германию Гитлер после трапезы более полутора часов непрерывно обрушивал на гостя поток своей речи, не давая ему возможности высказаться, хотя тому тоже не терпелось изложить свои мысли. В подобную ситуацию попадали почти все посетители или сотрудники особенно в период войны, когда поток речи неутомимого оратора затягивался до глубокой ночи, отчаянно борющийся со сном генералитет должен был уважительно выслушивать «высокопарные рассуждения» об искусстве, философии, расе, технике или истории: ему всегда были нужны слушатели. Правда, они играли роль своего рода статистов, необходимых ему для развития идеи и самовозбуждения: он отпускает своих посетителей, заметил один проницательный наблюдатель, как «человек, только что сделавший себе укол морфия»[108] . Звучавшие порой возражения только стимулировали дальнейшие сумбурные ассоциации без пределов, без порядка и без конца.