5
В рейсовом автобусе, когда не спишь, хорошо и просторно думается о разных разностях. В самолете тоже неплохо думается, хотя и хуже, чем в автобусе, - то и дело подходят стюардессы с журналами, прохладительными напитками, джином, виски, пивом, ленчем или обедом, кофе и чаем, с вопросами о самочувствии и откуда вы такой взялись. В своих мыслях я часто обращался к американской литературе. Мне хотелось понять на основе своего нового опыта, как соотносится она с жизнью.
Вспоминалась знаменитая пьеса Олби "Кто боится Вирджинии Вульф", легшая в основу одноименного фильма, где голливудская кукла Элизабет Тейлор вдруг поднялась до настоящей трагедии. Пусть жалкой, низкопробной - иной и не может быть в современном буржуазном обществе трагедия леди Макбет - женщины, обреченной на бесплодие. В средневековье обманутое материнское чувство обернулось кровавым властолюбием, в профессорской среде сегодняшней Америки - бескровным, но жестоким издевательством над собственным мужем, развратом, истерией. При том, что и пьеса и фильм мне всегда нравились, некоторое сомнение в жизненной и художественной правде все-таки точило душу. Сейчас появилась возможность проверки, ведь я довольно хорошо узнал среду, изображенную Олби.
Мне бы хотелось рассказать об одной истории, свидетелем которой - и отчасти участником - я оказался. Началось с прилета в очередной университетский город. Пройдя в зал ожиданий, я, как и обычно, сразу узнал в толпе встречающего меня. Правда, на этот раз толпа была негуста, но и встречавший профессор резко отличался от всех знакомых мне славистов. Их было несколько типов: рассеянный, нелепый, плохо умещающийся в земных координатах, почти театральной недостоверности муж науки; подтянутый, очень современный американский джентльмен - белейшая рубашка, тщательно повязанный галстук, синий блейзер; небрежный, заросший волосами человек, не помнящий, во что одет, скорее вечный студент, нежели наставник юношества, и, наконец, энергичный мужчина с крепким рукопожатием, твердым и веселым взглядом и с такой уверенно-свободной и добродушной повадкой, словно вы знакомы с ним с детства, - как правило, администратор от науки. Этот же человек, с обвислыми моржовыми усами, усталым, бледным сквозь природную смуглость, изношенным лицом и коричневыми печальными глазами, тихим голосом и слабой, беззащитной улыбкой, не походил ни на одну категорию.
- Только что потерял двадцать пять центов, - сообщил он вместо приветствия, угадав меня среди прибывших на мгновение раньше, чем я его.
- Давайте поищем, - предложил я.
- Нет, их сожрало вот это чудовище, - слабым движением руки он показал на один из бесчисленных аэропортовских автоматов. - Я хотел проверить кровяное давление, и вот… - улыбка бесконечного, но покорного, и тем словно бы просветленного отчаяния сползла из-под усов, сморщив вялый подбородок.
Я удивительно хорошо и уютно почувствовал себя в его печали. Признаться, я несколько устал от напора беспокойной жизни последних недель: с перелетами, новыми знакомствами, остротой отношений, спорами, впечатлениями почти ранящей яркости, хотелось тишины и спокойной грусти, похоже, я это здесь получу.
Мы подошли к маленькому "фольксвагену" с изуродованным крылом и почти уничтоженным передом; ни облицовки, ни фар, ни бампера, капот не закрывается, просто лежит поверх мотора, держась на одной петле.
Машина не заводилась, только противно зуммерила.
- Ах, вы не пристегнулись, - сообразил мой новый знакомый - назову его Джонс.
Я ненавижу пристегиваться, у меня тут же начинается клаустрофобия, но делать нечего. Я выхватил ремень из гнезда и, растянув, с усилием всадил металлический конец в паз сиденья, приковав себя к спинке кресла. Машина продолжала зуммерить. Джонс открыл дверцу и с силой захлопнул - не помогло. Он повторил опыт - тот же результат.
- Выйдите, Юрий Маркович, я сразу заведусь. Я отстегнулся, вышел, но машина не завелась.
- Садитесь, Юрий Маркович, это не помогает.
- Кто же вас так стукнул? - спросил я, чтобы переключить раздражение.
- Девочка, студентка. Зимой. Женщины вообще плохо ездят, а тут еще гололедица. Ее потащило, она - на тормоза. Ну, конечно, занесло, и задом мне по передку… Попробуйте приподняться, Юрий Маркович. Только не отстегивайтесь.
- Как приподняться?
- Упритесь ногами в пол, а туловище подвесьте - так можно сказать по-русски?
- Сказать можно, сделать трудно. - Но я все же попытался выполнить его просьбу. Нелегко было держать на весу в малом пространстве машины восемьдесят шесть килограммов.
Зуммер не прекратился. Тогда и Джонс вывесился над своим сиденьем, и, о радость, машина завелась. Мы тронулись в подвешенном состоянии.
- Зачем я польстился на это проклятое устройство! - смеялся и плакал Джонс. - Дьявольски неудобно править, ничего не видно.
- Надо было сделать ремонт, - полузадушенным голосом укорил я.
- Я надеялся, что ее добьют, тогда бы я просто поменял машину.
И тут это едва не случилось. Джонс с такой силой затормозил, что меня вознесло к потолку, затем швырнуло вниз на сиденье - в вертикальном направлении ремень растягивался легко, как резинка от трусов. Перед нами высился зад громадного рефрижератора.
- Можно сидеть нормально, - решил Джонс, поскольку машина не заглохла. - До чего же выносливая машина "фольксваген", наши такой живучестью не обладают.
- Нам далеко ехать? - спросил я, но столь уверенный в выносливости "фольксвагена" и еще менее - в собственной выносливости.
- Нет. Считайте, что мы уже приехали. Я помещу вас в студенческое общежитие, но сперва мы заедем ко мне, буквально на минутку.
Он круто свернул и остановил машину под старым развесистым деревом. Выбравшись наружу, я обнаружил, что у "фольксвагена" изуродована вся задняя часть.
- Как можно было разбить сразу зад и перед?
- А-о! - Джойс с тихой улыбкой покачал головой. - Это не тогда. Тоже в гололедицу, и за рулем тоже была женщина. Преподавательница.
- А страховка?
- Пошла на другое, - меланхолически произнес Джонс. - Вы, наверное, никогда не ездили на такой машине?
- Признаться, нет. У нас это запрещено. Первый же милиционер остановит.
- А у нас смотрят сквозь пальцы. В конце концов, это дело каждого - ездить на чем он хочет.
И чего я привязался к его машине? Я уже шагнул к дому, но Джонс остановил меня.
- Вам нравится дом?
- Нравится.
- Продаю! - объявил Джонс с обреченной улыбкой.
- Вы думаете, я могу купить дом на гонорары за лекции?
- Я вам не предлагаю. Продаю вообще. Моя старшая дочь кончила школу и пошла работать стюардессой на ТВА. В общем, семья уменьшилась, зачем нам такой большой дом?
- А у вас нет других детей?
- Есть. Две девочки: четырнадцать и одиннадцать. Я уже подыскал другой дом. Меньше. Тысяч за шестьдесят, а мой стоит все сто.
- Значит, вы в стадии переезда?
- Да, но еще неизвестно, переедем ли.
- У вас нет покупателя?
- Есть. Но я не могу дать шестьдесят тысяч за тот маленький дом, а хозяйка уперлась.
- Сколько же вы даете?
- Пятьдесят восемь.
- Ну, где пятьдесят восемь, там и…
- Пятьдесят девять, - опередил он меня. - Больше ни цента.
- Наверное, она согласится, - выразил я надежду.
- Хочется думать. Глупо, если все развалится из-за одной тысячи.
Чего-то я не понимал в этом грустном, но твердом человеке и счел за лучшее прекратить разговор о доме.
Внутри дом не показался мне таким уж большим, особенно для семьи из четырех человек, тем более что девочки едва ли остановились в росте и в неудержимом движении быстротекущего станут взрослыми девушками, а для молодой сильной жизни необходимо пространство. Полутемный холл - окна были почему-то пришторены - носил следы сборов. Стены оголены, не было и тех малостей, безделушек, что придают обжитость человечьему жилью; ни фотографии, ни вазочки, ни цветка, ни картинки, никакого украшения. Когда глаз привык, я обнаружил сваленные в углу картины в рамах.
Оказалось, жена Джонса - художница. Работает она в стиле, который называется фигуративный символизм, очень мастеровито, хотя и чуть суховато. Но колористка она замечательная, от картин было трудно отвести взгляд.
Я впервые почувствовал, что бывает цветовая жажда, так же нуждающаяся в утолении, как и та, что саднит пересохшую глотку.
Тут появилась и сама художница - стройная, худощавая, гладко причесанная. Казалось, она так сильно стянула черные сухие волосы к маленькому пучку на затылке, что это причиняло ей боль. Страдание слезило ей громадные темные глаза, морщило бессильный улыбнуться рот.
И тот во мне, о ком я часто забываю, но кто не забывает меня, заставляя вопреки всем изменам собственной сути быть писателем, произнес уверенно и сожалеючи: ну готовься, брат, к откровениям.
Они не заставили себя долго ждать.
- Вы посмотрели мои картины? - спросила женщина. - Меня зовут Катарина.
- Мне понравилось. У вас сильная и мрачная фантазия.
- Это мои сны.
- Вы выставлялись? - спросил я, пытаясь увести разговор от признаний, буквально рвущихся из нее.
- Да. Мои выставки были в Нью-Йорке и Вашингтоне. Американцам не нравятся мои картины, они их пугают.
- А вы не американка?
- Я родилась в Европе. Мой родной язык фламандский.
- Ваша живопись чужда плоти и чувственности фламандцев, - пошутил я.