4
Бесконечно тянулся день, сумеречный, мокрый.
Мы забились в нашу "дамскую" комнату, туда же пришел и Аверченко. Точно по уговору, никто не говорил о том, что в настоящий момент больше всего волновало… Вспоминали о последних московских днях, об оставленной компании этих последних дней. Ни о настоящем, ни о будущем ни слова.
Как-то поживает "высокий (ростом) покровитель"? Все ли еще живет сердцем или снова зажил умом, с ударением на "у"?..
Я вспомнила, как накануне отъезда зашла попрощаться к одной бывшей баронессе. Застала я бывшую баронессу за очень нетитулованным занятием: она мыла пол. Длинная, желтая, с благородно-лошадиным лицом, сидела она на корточках и, прижав к глазам бирюзовый лорнет, с отвращением разглядывала половицы. В другой руке деликатно, двумя пальчиками, держала мокрый обрывок кружева и брызгала этим кружевом на пол.
- А вытирать я буду потом, когда мой валансьен высохнет…
Вспоминали хлеб последних московских дней, двух сортов: из опилок, рассыпавшийся, как песок, и из глины - горький, зеленоватый, всегда сырой…
Аверченко взглянул на часы:
- Ну вот, скоро и вечер. Уж пять часов.
- Кажется, кто-то стукнул в окно, - насторожилась Оленушка.
Под окном Гуськин.
- Госпожа Тэффи! Господин Аверченко! - громко кричит он. - Вы должны непременно немножко пройтись. Ей-Богу, к вечеру нужно иметь свежую голову для звука голоса.
- Да ведь дождь идет!
- Дождь маленький, непременно нужно. Это я вам говорю.
- Он, может быть, хочет что-нибудь сказать, - шепчу я Аверченке. - Выйдите вперед и узнайте, один ли он. Если Робеспьер с ним, я не выйду. Я не могу.
Больше всего я боялась, что мне придется пожать руку этому Робеспьеру. Я могла отвечать на его вопросы, смотреть на него, но дотронуться - чувствовала, что не смогла бы. Такое острое истерическое отвращение было у меня к этому существу, что я не отвечала за себя, не могла поручиться, что не закричу, не заплачу, не выкину чего-нибудь непоправимого, за что придется расплачиваться не только мне самой, но и всей нашей компании. Чувствовала, что физического контакта с этой гадиной не вынесу.
Аверченко показался за окном и поманил меня.
- Не ходите направо, - шепнула мне хозяйка в сенях, делая вид, что ищет мои калоши.
- Идем посреди улицы, - шепнул Гуськин. - Мы себе гуляем для воздуха.
И мы пошли мерно и вольготно, поглядывая на небо - да, все больше на небо, - гуляем, да и только.
- Не смотрите на меня, смотрите себе на дождик, - бормотал Гуськин.
Огляделся, обернулся, успокоился и заговорил:
- Я таки кое-что узнал. Здесь главное лицо - комиссарша X.
Он назвал звучную фамилию, напоминающую собачий лай.
- X - молодая девица, курсистка, не то телеграфистка - не знаю. Она здесь всё. Сумасшедшая - как говорится, ненормальная собака. Зверь, - выговорил он с ужасом и с твердым знаком на конце. - Все ее слушаются. Она сама обыскивает, сама судит, сама расстреливает: сидит на крылечке, тут судит, тут и расстреливает. А когда ночью у насыпи, то это уже не она. И ни в чем не стесняется. Я даже не могу при даме рассказать, я лучше расскажу одному господину Аверченке. Он писатель, так он сумеет как-нибудь в поэтической форме дать понять. Ну, одним словом, скажу, что самый простой красноармеец иногда от крылечка уходит куда-нибудь себе в сторонку. Ну так вот, эта комиссарша никуда не отходит и никакого стеснения не признает. Так это же ужас!
Он оглянулся.
- Повернем немножко в другую сторону.
- А что насчет нас слышно? - спросила я.
- Обещают отпустить. Только комиссарша еще не высказалась. Неделю тому назад проезжал генерал. Бумаги все в порядке. Стала обыскивать - нашла керенку - в лампасы себе зашил. Так она говорит: "На него патронов жалко тратить… Бейте прикладом". Ну, били. Спрашивает: "Еще жив?" - "Ну, - говорят, - еще жив". - "Так облейте керосином и подожгите". Облили и сожгли. Не смотрите на меня, смотрите на дождик… мы себе прогуливаемся. Сегодня утром одну фабрикантшу обыскивали. Много везла с собой. Деньги. Меха. Бриллианты. С ней приказчик ехал. А муж на Украине. К мужу ехала. Всё отобрали. Буквально всё. В одном платье осталась. Какая-то баба дала ей свой платок. Неизвестно еще, пропустят ее отсюда или… Ой, да куда же мы идем! Вертайте скорей!
Мы почти подошли к насыпи.
- Не смотрите же туда! Не смотрите! - хрипел Гуськин. - Ой, вертайте скорее!.. Мы же ничего не видали… Идите тихонько… Мы же себе гуляем. У нас сегодня концерт, мы же гуляем, - убеждал он кого-то и улыбался побелевшими губами.
Я быстро повернулась и почти ничего не видела. Я даже не поняла, чего именно не надо было видеть. Какая-то фигура в солдатской шинели нагибалась, подбирала камни и швыряла в свору собак, которые что-то грызли. Но это было довольно далеко, внизу у насыпи. Одна собака отбежала, волоча что-то по земле. Это все было так мгновенно… Мне показалось, что волочит она… наверное., показалось… волочит руку… да, какие-то лохмотья и руку, я видела пальцы… Только ведь это невозможно. Ведь нельзя же отгрызть руку…
Помню холодный липкий пот на висках и у рта и судорогу потрясающей тошноты, от которой хотелось рычать по-звериному.
- Идемте, идемте!
Аверченко ведет меня под руку.
- Ведь хозяйка предупреждала, - хочу я сказать, но не могу разжать зубы и ничего не могу выговорить.
- Мы попросим горячего чая, - кричит Гуськин, - и мигрень живо пройдет! От холодного мигрень всегда проходит. Что?
Когда мы подошли к дому, он шепнул:
- Актрисам нашим ни о чем ни полслова. Все равно, если даже очень громко завизжать, так новый строй наладить не успеют - нам утром надо уезжать. Что-о?
Гуськина "что-о?" не означает вопроса и ответа не требует. Это просто стиль и риторическое украшение речи. Хотя иногда казалось, что в Гуськине два человека: один говорит, а другой с удивлением переспрашивает.
Дома застали мирную картину: лампа, самовар. Одна из актрис поит молоком свою собачку, другая репетирует какой-то монолог для вечера.
Что же, однако, я буду читать? Какая у нас будет аудитория? Робеспьер говорил, что все "светлые личности, сбросившие вековые цепи" - каторжники, что ли? И вдобавок "глубокие ценители и знатоки искусства". Какого искусства? Аверченко решил, что "блатной музыки".
Что же читать?
- Надо читать нежные стихи, - решила Оленушка. - Поэзия облагораживает.
- А я все-таки лучше прочту сценку в участке. Не так благородно, зато роднее, - сказал Аверченко.
Оленушка спорила. Она на гастролях в Западном крае читала мою "Федосью".
"Ходила Федосья, калека перехожая" и т. д. (вещь очень актерами любимая и зачитанная).
- И вот, представьте себе, в антракте забежал ко мне за кулисы один старый иноверец, совсем простой, и со слезами говорил: "Милая госпожа артистка, ну прочтите же еще раз про эту Морковью". Ведь там же про Христа говорилось, - пламенно убеждала Оленушка, - иноверцу, наверное, это было неприятно, а все-таки это его растрогало.
- Милая Оленушка, - сказала я. - Вашего "иноверца" здесь, наверное, не будет. Читайте лучше что-нибудь про аэроплан или про жареную баранину…
В сенях раздался восторженный голос Робеспьера.
Я вышла из комнаты.
Вечер. Восемь часов.
Пора отправляться на знаменитый концерт.
Как одеться? Вопрос серьезный.
Думали, думали - решили надеть блузки и юбки.
- Если наденем что-нибудь понаряднее - наверное ограбят, - сказала актриса с собачкой. - Не надо им показывать, что у нас есть приличные платья.
- Ладно.
Идти придется пешком, через ограды, пересечь полотно железной дороги, потом мимо амбаров… Дождь. Грязь хлюпает, где пожиже, и чмокает, где погуще. Впотьмах кажется, будто она кипит и шевелится.
Оленушка сразу завязла и пищит, что у нее "калоши захлебнулись".
Гуськин водит над дорогой слепым фонариком, словно кадит дождю и ночи.
Какая неуютная дорога в "Клуб просвещения и культуры".
- А на что им лучше? - говорит незнакомый голос. - Там все равно никто никогда не бывает.
Кто-то хлюпнул и чмокнул около меня. Кто-то чужой. Надо быть осторожней.
Но все-таки, если мы даже кое-как доберемся, - как же мы вылезем на эстраду с комьями грязи на ногах?
Аверченкин импресарио советует снять башмаки и чулки, идти босиком, а там уже в клубе попросить ведро воды, вымыть ноги и обуться. Или наоборот - идти как есть, а там, в клубе, потребовать воды, вымыть ноги и идти на эстраду босиком. Или еще лучше - выстирать в клубе чулки - а что мокрые, то ведь это будет мало заметно.
- А вы умеете стирать? - мрачно спросил чей-то голос.
Гуськин ворочал грязь своими корявыми штиблетами и молча кадил фонариком. Сверкнули босые ноги Оленушки. Я не могла решиться снять башмаки. Робеспьер проходил сегодня по этой дорожке и, пожалуй, еще где-нибудь плюнул.
- Это ваше?
Кто-то подает мне что-то круглое, черное. Что это за гадость?
- Ваша калоша… в ней туфля.
- Гуськин! - кричу я. - Я не могу идти дальше. Я умру.
Гуськин деловито приблизился.