Всего за 51.9 руб. Купить полную версию
Вот почему не надо слишком верить этому неподвижному, неумолимому, как из бронзы или мрамора изваянному, лицу. "Я мог бы узнать о смерти жены, сына, всех моих близких, не изменяясь в лице; оно казалось бы равнодушным и бесчувственным, но, когда я остаюсь один, я снова человек, и страдаю". Стыдливость страдания, стыдливость добра, - они почти всегда связаны, - свойственны ему в высшей степени. "Во мне два человека: один - головы, другой - сердца". "Не думайте, что сердце у меня менее чувствительно, чем у других людей; я даже добр, но, с самого раннего детства, я подавлял в себе эту сторону души, и теперь она во мне заглохла". Может быть, не сам подавлял, а жизнь: в черной работе ее, душу, себе намозолил, как руки, и жестокой сделалась она, но не заглохла.
"Первым делом его после всякого сражения была забота о раненых, - вспоминает барон Фейн. - Сам обходил поле, приказывал подбирать своих и чужих одинаково; сам наблюдал, чтобы делались перевязки тем, кому они еще не были сделаны, и чтобы все, до последнего, перенесены были на амбулаторные пункты или в ближайшие госпитали". - "Некоторых поручал особо своему лейб-хирургу Иван (Ivan) и потом заботливо расспрашивал его о малейших подробностях в ходе лечения, о свойствах раны, о надежде на выздоровление и об опасности, - обо всем хотел знать. Благодаря этим сведениям, много делал добра потихоньку, - один Бог знает сколько". - "Походный кошелек его был точно с дырою: так щедро сыпалась из него милостыня".
На поле Бородинского сражения лошадь Наполеона задела копытом раненого, и тот зашевелился, простонал. Император, в гневе, закричал на штабных, начал их бранить последними словами за то, что они не заботятся о раненых. "Да ведь это русский, Ваше Величество", - заметил кто-то, чтобы успокоить его. "Что из того? - воскликнул он в еще большем гневе. - Разве вы, сударь, не знаете, что после победы нет врагов - все люди!"
Обходя поле Линьийского сражения, за двое суток до Ватерлоо, он увидел прусского офицера, тяжелораненого, и подозвал бельгийского крестьянина. "Веришь в ад?" - "Верю". - "Позаботься же об этом раненом, если не хочешь попасть в ад; я тебе его поручаю. Иначе будешь гореть в аду. Бог хочет, чтоб мы были милосердными". Это не молитва, но стоит, пожалуй, многих молитв.
Вспомнил однажды на Св. Елене, как, лет двадцать назад, в первую Итальянскую кампанию, после какого-то большого дела, - какого именно, уже забыл, - обходя с несколькими спутниками, в тихую, лунную ночь, поле сражения, с которого еще не успели подобрать убитых, вдруг увидел собаку, вывшую над трупом своего господина; когда они подошли, она бросилась к ним; потом опять отбежала к трупу и начала лизать его лицо; и опять к ним; и так много раз, все воя, "как будто призывая на помощь или требуя мщения". - "Никогда ничто ни на одном поле битвы не производило на меня такого впечатления"… "Этот человек, - подумал я, - всеми покинут, кроме собаки. Какой урок дает людям природа в лице этого животного. В самом деле, что такое человек и какая тайна в чувствах его? Я, командовавший в стольких сражениях и спокойно смотревший на гибель стольких людей, был потрясен этим жалобным воем собаки".
Воет и сам, как собака, как Ахиллес над Патроклом, - над маршалом Данном, храбрым из храбрых, когда под Эсслингом раздробило ему обе ноги ядром. И ночью, один, в императорской ставке, когда ему подали ужин, ест через силу и плачет, и слезы капают в суп.
"Страшное зрелище! - повторяет, обходя Эйлауское поле. - Вот что должно бы внушить государям любовь к миру и омерзение к войне". Лжет, говорит слова для потомства? Это легко решить - и ошибиться легко.
Но вот уже не слова, а дело. В 1815 году, перед вторым отречением, знал, что стоит ему только сказать слово, подать знак, чтобы вспыхнула гражданская война и если не Франция, то, может быть, он спасся бы. Но не захотел, сказал: "Жизнь человека не стоит такой цены", - и подписал отречение.
Если на одну чашу весов положить это, а на другую - те страшные слова: "Я плюю на жизнь миллиона людей", то какая чаша перевесит?
Страшные слова вообще любил говорить - на свою же голову: жадно слушают их два паука, Талейран и Меттерних, как жужжание мухи, попавшейся к ним в сеть; слушает и умный Тэн, и добрый Толстой, и сорок тысяч судей: "Он мал, как мы, он мерзок, как мы!"
"Пусть он действительно говорил: "Когда моя великая политическая колесница несется, надо, чтобы она пронеслась, и горе тому, кто попадает под ее колеса!" - это только слова для сцены, - замечает барон Фейн, - я слышу великого актера, но лучше узнаю Наполеона, когда он говорит: "Пусть ночь пройдет по вчерашней обиде". Или еще: "Нельзя сказать, чтобы люди были в корне неблагородны". А ведь это на Св. Елене сказано!"
"Он кричал, но не ударял- вспоминает де-Прадт. - Я сам слышал, как он сказал однажды, после сильнейшей вспышки гнева, на одного из своих приближенных: "Несчастный, он заставляет меня говорить то, чего я не думаю и не подумал бы сказать". Через четверть часа он снова призывал тех, кого удалил, и возвращался к тем, кого обидел: я это знаю по опыту".
"Я только вот до этого места сержусь", - говорил Наполеон де-Прадту, проводя ладонью по шее. "Знайте, что человек, истинный человек, не способен к ненависти, - говорил он Лас Казу. - Гнев и досада его не идут дальше первой минуты… это только электрическая искра… человек, созданный для государственных дел, для власти, не смотрит на лица; он видит только вещи, их вес и последствия". - "Кажется, он мог бы сделаться союзником злейших врагов своих и жить с человеком, который причинил ему величайшее зло", - удивляется Лас Каз.
Сам Наполеон думает, что он так легко прощает людей только из презрения, но, может быть, и не только.
"Вы не знаете людей, - говорит он союзникам своим на Св. Елене, когда те негодуют на его бесчисленных предателей. - Знать, судить людей трудно. Знают ли они сами себя? И потом, я был больше покинут, чем предан; слабости вокруг меня было больше, чем измены: это - отречение Петра; раскаяние и слезы могут быть близки к нему". И он заключает едва ли не самым добрым и мудрым из своих слов: "Большая часть людей не дурна".
В нашей "христианской" цивилизации нет слова для того, что древние называют: virtus. Это не наша "добродетель", а скорее доблесть, мужество и, вместе с тем, доброта, как высшая сила и твердость духа. Именно такая доброта у Наполеона. На этом "святом камне" - Pietra-Santa, как называлась одна из его корсиканских прабабушек, - зиждется он весь.
Благодарность - неугасимая память добра, непоколебимая верность добру - есть добродетель мужественная по преимуществу: вот почему она так сильна в Наполеоне.
"Я презираю неблагодарность, как самый гнусный порок сердца", - говорит он из глубины сердца. Благодарность - доброта затаенная - теплота глубоких вод. Вот почему он скрывает ее целомудренно: "Я не добр; нет, я не добр, я никогда не был добрым, но я надежен".
Завещание Наполеона - один из прекраснейших памятников этой человеческой "надежности".