Всего за 389 руб. Купить полную версию
Где-то в эти дни (конец мая – начало июня пятьдесят шестого года) Костя Богатырев рассказал мне о разговоре, свидетелем которого он явился. На "большой даче", беседуя с итальянским славистом Э. Ло-Гатто (автором монографий "История русской литературы" и "История русского театра"), Б.Л. уже говорил, что пойдет на любые неприятности, лишь бы его роман был опубликован. И лишь раздраженно отмахнулся, когда Зинаида Николаевна сказала: "Хватит с меня этих неприятностей".
Доктор Серджио Д'Анджело, как официально именуется он в документах, к десятой годовщине памятных событий опубликовал большую статью "Роман романа", название которой явно позаимствовал у нас (я давно рассказывала ему, что Б.Л. многим говорит: "Я переживаю роман с романом" – и что сама я думаю когда-нибудь написать "Роман вокруг романа").
Вот как он описывает памятный день:
"Я жил уже два месяца в Советском Союзе, куда направила меня Коммунистическая партия Италии, и работал я в итальянском отделе "Радио Москвы". В свободное время я уделял внимание авторам и книгам, которые могли быть интересны молодому богатому издателю – миланцу Фельтринелли, коммунисту с амбициозными программами… Он поручил мне держать его в курсе всех интересных новинок советской литературы. Сообщение о романе "Доктор Живаго" не оставило, конечно, меня равнодушным. Если бы мне удалось достать рукопись романа до его опубликования в СССР, то Фельтринелли мог бы иметь преимущество перед возможными конкурентами на Западе. Недолго думая, я поехал в Переделкино… Был прекрасный майский день. Писатель в это время работал в саду, встретил меня с простой сердечностью. Мы сидели на открытом воздухе и долго беседовали. Когда я подошел к цели моего визита, он казался пораженным (до этого времени он, очевидно, никогда не думал о том, чтобы иметь дело с иностранным издательством); во время последующего разговора он был нерешителен, задумчив. Я его спросил, вынес ли какой-нибудь сотрудник компетентного издательства отрицательный приговор или высказал принципиальное возражение против романа? Нет, этого не было. Я дал понять, что об опубликовании романа было бы официально объявлено заранее, что политический климат изменился и что его недоверие кажется мне совсем неосновательным. Наконец он поддался моему натиску. Он извинился, на минуту скрылся в доме и вернулся с рукописью. Когда он, прощаясь, провожал меня до садовой калитки, он вновь как бы шутя высказал свое опасение: "Вы пригласили меня на собственную казнь"".
Мне этих слов Боря не повторил, но я верю, что Д'Анджело не соврал.
Все испугались
Позже, когда в литературных кругах стало известно о случившемся, Э. Казакевич, разговаривая с Алей Эфрон, вдруг расхохотался, казалось бы, ни к селу ни к городу: "Представляю себе их х-хари, когда они об этом узнают: то-то забегают!" Но пока что пришлось "забегать" мне…
Откуда-то из Переделкина, из писательского городка шло такси, и я вместо приятной прогулки с Борей, которую предвкушала по дороге из Москвы, поехала снова в Москву на Новую Басманную к Банникову. Вошла я к нему взвинченная, взволнованная. И у него не все было гладко: однотомник все задерживали, автобиографический очерк без конца читали, перечитывали, требовали изменять целые куски. Все это поднимало ветер тревоги за Борину книгу и беспокоило нас с Николаем Васильевичем. У него в это время и лично сложилась не совсем приятная обстановка. В редакции он ссорился с некоей странной личностью – Виташевской. В прошлом она работала начальницей одного из концлагерей, а потом почему-то стала редактором.
Стремясь установить близкие отношения с Б.Л., она дала мне возможность переводить для Гослитиздата Тагора, пыталась делать еще какие-то одолжения, даже и непрошеные, выказывала мне всяческое благорасположение.
Сохранилась Борина запись:

Помню, Банников, узнав об итальянце, страшно встревожился:
– Да что он наделал, ведь сейчас такая полоса, что его могли бы в конце концов печатать: роман – абстрактный, философский, наполненный великолепными описаниями природы. Теперь он нам еще сорвет и однотомник с автобиографией.
Расстроенная разговором с Банниковым, я поехала на квартиру к Виташевской. И тоже рассказала ей, что вот, мол, что вытворил Борис Леонидович – никогда не знаешь, чего от него можно ожидать: пришли итальянцы, ему вздумалось дать им роман – вот он взял и дал.
Виташевская мне очень посочувствовала.
– Вы знаете, Оленька, – мягким кошачьим голоском говорила эта огромная, заплывшая жиром туша, – разрешите мне показать этот роман вышестоящему лицу. Вполне возможно, все встанет на свое место.
Потом я узнала, что под этим "вышестоящим лицом" она подразумевала Молотова, с которым имела какое-то личное знакомство. Не знаю, Молотову или нет, но действительно Виташевская отдавала куда-то роман (один из непереплетенных экземпляров был у этой особы). Скорее всего, в то самое учреждение, которое когда-то, арестовав меня, крайне интересовалось содержанием крамольного (по их мнению, Пастернак не мог написать другого) произведения.
Вернувшись к себе на Потаповский, я получила через лифтершу запечатанный конверт. В нем была записка от Банникова. В ней он подытожил свое отношение к поступку Бориса Леонидовича: "Как можно настолько не любить свою страну; можно ссориться с ней, но, во всяком случае, то, что он сделал, – это предательство, как он не понимает, к чему он подводит себя и нас".
(Быть может, не все слова запомнила буквально, но смысл такой.)
Я поняла, что эта записка была свидетельством душевной растерянности Банникова в преддверии назревающего скандала.
Переночевав на Потаповском, я отвезла записку Боре. Он сказал, что, если меня так волнует передача романа и так резко реагируют на этот факт наши близкие знакомые, я должна попробовать вернуть роман. Боря отыскал адрес Д'Анджело. Я решила ехать.
Приехала я в большой дом около Киевского вокзала, легко нашла нужную квартиру и позвонила. Отворила мне очаровательная женщина, прямо из итальянского кинофильма: длинноногая, смуглая, растрепанная, с точеным личиком, с глазами удивительной синевы. Это была супруга Д'Анджело Джульетта. Она знала несколько русских слов, да и те произносила с акцентом и неправильно, но еще меньше могла сказать ей я по-итальянски. Так что мы объяснялись главным образом жестами.
Впрочем, цель моего посещения она поняла довольно быстро и, замахав руками, со страшной экспансией начала доказывать, что понимает, дескать, мою тревогу, но никак, никак ее муж не хотел горя Борису Леонидовичу. После примерно полутора часов такой "беседы", в которой шума и движений было много, а смысла мало, явился сам Д'Анджело. Действительно, он был молодой, высокий, стройный, с прямыми черными волосами, с тонкими иконописными чертами лица. Первая моя мысль была – таким и должен быть настоящий авантюрист, обаятельным и милым.
Он великолепно, с очень небольшим акцентом, говорил по-русски. Сочувственно кивал головой, когда я объясняла, во что эта история может вылиться для Бориса Леонидовича.
Потом сказал:
– Знаете, теперь уже говорить поздно, я в тот же день передал роман издателю. Фельтринелли уже успел его прочитать и сказал, что чего бы это ему ни стоило, но роман он обязательно будет печатать.
Увидев мое огорчение, Д'Анджело продолжал:
– Вы успокойтесь, я напишу и, может быть, даже по телефону переговорю с Джанджакомо. Он мой личный друг, я обязательно расскажу, что вас это так тревожит, и, возможно, мы найдем какой-нибудь выход. Но вы сами понимаете, что издатель, получивший такой роман, неохотно с ним расстанется! Я не верю, чтобы он отдал его просто так.
Я попросила предложить Фельтринелли, чтобы он дождался выхода романа в СССР. Пусть, имея приоритет за рубежом, все-таки напечатает роман вторым, а не первым.
– Хорошо, я все это изложу Фельтринелли, – согласился Д'Анджело.
Так начались наши длительные и сложные отношения с Д'Анджело. Мы обменялись адресами. Вскоре он пришел ко мне и познакомился с моей дочерью. Я ожидала, что Д'Анджело поможет нам избежать международного скандала. Ведь он понимал то, чего не мог понять живущий в Милане издатель; и он знал, как я недавно пострадала за гораздо менее серьезные вещи.
И все же я не была удовлетворена переговорами с Д'Анджело и, подумав, пошла в редакцию журнала "Знамя". Там печатались уже стихи из "Доктора Живаго", лежал роман, который должен был читать Кожевников. А с Кожевниковым я была знакома еще с Высших государственных литературных курсов и надеялась говорить с ним не только как с главным редактором, но как с человеком, которому небезразлична моя собственная судьба. Он был один, и я рассказала ему о том, что произошло с нами.
– Ох, как это на тебя похоже, – вздохнул он, – конечно, связалась с последним оставшимся в России романтиком, и вот теперь думай, расхлебывай. И все тебе мало, и все тебе нехорошо. Так вот что я тебе скажу – ты давай нас всех выручай, потому что и на меня будут нарекания за первую публикацию стихов из романа. А в нем сейчас будут отыскивать всякую крамолу. Так вот, у меня есть хороший товарищ – Дмитрий Алексеевич Поликарпов, работает он в ЦК, я с ним созвонюсь, и он вызовет тебя. А ты ему расскажи все, о чем сейчас рассказывала мне.