Всего за 389 руб. Купить полную версию

И вот пересыльная тюрьма в Бутырках – истинный рай после Лубянки. А затем этап: в пульмановский вагон нас запихивали как сельдей в бочку – весь вредный элемент, попавший в бутырский пересыльный курорт из Лефортова и Лубянки. Поезд тронулся в неизвестность, пока в духоту и смрад. Я попала на третьи багажные нары и видела, как в небе плавает удивительно свежий и свободный молодой месяц. На меня навалилась монархистка Зина и шептала о том, что прорицательница, за которую она села, матушка разогнанного монастыря, предсказала скорый переворот и свободу. Я сочиняла стихи о разлуке и тосковала, глядя на месяц. Очень хотелось верить Зине.
А затем пеший переход с заключенным стариком генералом; он меня успокаивал, что "скоро все кончится". И наконец, лагерь.
Журавли над Потьмой
Когда сейчас крутится магнитофонная лента – когда в "милый край плывут, в Колыму" душу раздирающие галичевские "Облака" и освобожденный после двадцати лет лагерей бывший зэк вспоминает, как он "подковой вмерз в санный след", в лед, что он "кайлом ковырял", – у меня перед глазами возникает другая картина. Вспоминается один мой лагерный день тысяча девятьсот пятьдесят второго года…
Знойное, раскаленное небо над сухими мордовскими полями, где "над всходами пляшет кнут…". Всходов, правда, еще нет: серая, растрескавшаяся земля. Ее должны поднять политические, "пятьдесят восьмые", под кнутом и окриками надсмотрщиков и холуев – выдвиженцев из вырождающихся "политических".
Медленно плывут облака над Потьмой. Кипенно-белые, жаркие облака. Над неподъемной, сухой землей. Полдень. Работаем с семи утра. Еще восемь часов стоять под жгучим солнцем до конца рабочего дня. Я в бригаде Буйной, агрономши из зэков. Это сухонькая, маленькая, остроносая женщина. Бригадирша гордится доверием лагерного начальства. Нас, московских "барынь", она ненавидит острой ненавистью. Попасть в бригаду Буйной сущее наказанье. Я к ней попала как разжалованный, не справившийся с обязанностями бригадир. Командные должности мне спервоначалу давали из-за моего пятилетнего срока – такие сроки были редкостью и всегда вызывали недоумение у лагерного начальства. В бригаде Буйной "справлялись", конечно, не дотягивая до нормы, только дебелые "спидницы" – западные украинки, бандеровки и власовки (правда, одна старуха получила двадцать пять лет за то, что напоила молоком неизвестного мужика, оказавшегося бандеровцем), всю жизнь с детства работавшие на земле.
Буйная орет на всех с утра, меня дергает за руку, сует мне кайло. Я уныло пытаюсь подковырнуть землю – не ковыряется. О норме или "полнорме" и мечтать нечего.
Дострадать бы день до конца, проклиная солнце, этот раскаленный шар, работающий во всю июньскую мощь и долго-долго не желающий садиться… Хоть бы ветерок! Но если дует, то горячий, не облегчающий… Только бы "домой", в зону!
Буйная имеет десять лет. Что-то неладно у нее было с коллективизацией, два сына сидят в уголовных лагерях на Севере. Она работает вовсю, висит на доске лагерных ударников. Ее обязанность – никому не давать поблажки. Надо покупать себе право ходить в барских барынях, показывая даже конвою, как она умеет издеваться над белоручками. Сдохла потом в лагерной больнице от туберкулеза.
Помню свое отчаянье: норма передо мною – несколько кубометров спрессованной жаром земли, надо поднять, перерыть ее непривычными руками, когда и само-то кайло подымаешь с трудом.
Чтобы окончательно не одуреть от жары, закрываемся нелепыми шляпами из марли, кое-как накрученной на проволоку. Буйная презирает нас за это. Сама она от солнца не закрывается – кожа лица одубела, съежилась, а ведь ей лет сорок, не больше. Мы стоим по рядам, вразброд, на сухой, раскаленной земле.
Серые платья с выжженными хлоркой номерами на спинах и подолах сшиты из чертовой кожи, все – на манер рубашек. Ветерок этот материал не пропускает, пот катится струями, жжет грудь, мухи липнут, на дороге ни тени. Вот когда…
В белом мареве тонет дорога,
И свисает с креста головой
Труп от жажды уснувшего Бога…
В висках стучат и стучат какие-то строки. Вспоминаю, твержу из своих тюремных стихов:
…Так бывает, что радужный глаз у орла
Мутной пленкою вдруг заплывает,
И волна превращается в ворох стекла…
Это так… Но чудес не бывает…
Кайло не поднимается. Кирзовые башмаки сорок четвертого размера, как бы в насмешку надетые на мои ноги (мне и тридцать шестой был велик), не оторвешь от земли. Бога нет. Чудес не бывает.
Буйная вырывает у меня кайло, шипя от злости. Она напишет рапорт, что я кантуюсь… "Барыня, москвичка, белоручка! Работать надо, а не даром пайку жрать!"… Жара, отчаянье, сознание полной безысходности. Сколько таких еще дней впереди? В Мордовии лето безжалостно длинное. Хоть бы осенняя слякоть, топать по месиву мордовских дорог и то лучше. Хоть бы отсыревший ватник, только бы не зной в чертовой коже! А то просто ад! Так оно и есть, наверное, в аду.
А нормы нет, и полнормы нет, – значит, не будет ни писем, ни посылок. Это уже "полторы беды" – прав Галич.
Стихи надо запоминать, записывать их негде – все уничтожают безжалостные ночные шмоны.
Пытаюсь запомнить:
…Я пройду до тени на дороге
С твоего высокого креста…
Как Боря – не знаю. Писем нет. Давно уж как-то случайно, почему-то в предбаннике, на окне нашла открытку. Вижу – моя фамилия… Журавли, летящие с воли, беззаботные Борины журавли.
Случайная, давняя весть. И ничего не понять. День наконец кончился. Идем, подымая пыль. В закатном, предвещающем на завтра такой же зной солнце – деревянные ворота. Надзирательницы выбегают шмонать – не пронесли ли чего? Ночью лежу и придумываю, как улизнуть с завтрашнего развода! После выкидыша на Лубянке мучают кровотечения. А на жаре и вовсе не вынести, но добром освобождение за кровотечения не дают. И все же решаюсь остаться на свой риск. Заранее вымачиваю в тазу у своих нар единственное платье. Другое в починке у монашек. Мечтаю о дне в зоне, в тени бараков. Вспоминаю, какой мне прислали недавно голубой халатик легкий. Пришлось сдать. Ввиду усиления режима собственные вещи все заперты в каптерке без права их брать.
Остаюсь в рубашке. Уж теперь и идти-то не в чем, значит, осталась. Но развод еще не окончен, просто леденею от ужаса. Когда вызывали мою бригаду, хватились меня, и по рапорту Буйной меня вытаскивают на развод, грозят всеми карами, и я стою на разводе в мокром, наскоро отжатом платье. Оно сейчас же покрывается серой мелкой пылью и колдобеет на жестком солнце. И с утра-то жарит! А что будет дальше?
Четырнадцать часов до возвращения в барак. Я никогда не забуду, как стояла мокрая, под насмешливыми взглядами начальства, пропускающего на крыльце вахты полевые бригады. Пошла-таки! Испугалась, что останусь без известий о доме. Завидую монашкам. Они готовы ко всему. Их вытаскивают, как мешки, бросают в грязь и пыль у вахты. Они лежат под жгучим зноем в тех же позах, которые принимают при падении. Солдаты равнодушно кидают их по сторонам вахты, одинаково жалких – старух и молодых красивых женщин. На работу монашки не выходят, предпочитают сидеть в штрафных бараках, в клопиных, безвоздушных карцерах. Писем им не надо. У них есть вера. Они – счастливые. Своих палачей открыто презирают, поют себе свои молитвы – и в бараке, и в поле, если их туда вытащат силком. Администрация их ненавидит. Твердость духа истязаемых ими женщин их самих ставит в тупик. Не берут, например, даже своей нищенской нормы сахара. Чем они живут – начальники не понимают. А они – верой. Помню, как бравый молодец, начальник режима, впоследствии разжалованный за связь с заключенной нарядчицей, являлся в штрафной барак, и монашки, не обращая никакого внимания на него, продолжали свои службы. Одна из монашек ехидно советовала ему:
– Сыми, сыми шапочку-то! Люди молятся…
Молодец в кубанке растерянно оглядывается и, сдергивая свою кубанку, чертыхается. Добиться ничего нельзя.
Оставаясь в зоне в период моей работы в КВЧ, я часто была свидетельницей таких издевательств над монашками, что охотно шла за зону… Кто же виноват, что так жжет солнце?
А этот ужас развода, каменные лица начальства на крыльце и эти брошенные навзничь живые мешки. За руки и за ноги монашек (трудоспособных) волокут в карцер. А мы слабаки. Нам нужны вести из дому.
Все это описывать ни к чему. Просто надо проклясть негодяев, чьей волей творилось подобное!
И вот вспоминаю, как неожиданно окончился для меня день моего особого позора и униженья, день, когда меня выгнали на развод в мокром, прилипнувшем к телу платье. Итак, багровый мордовский закат, облака зловещего цвета – завтра будет такая же жара. Мы подошли к воротам, насилу дождалась я благословенных команд: "Кончай работу!", "Становись в строй…" Овчарки охраны вывалили языки от усталости и жары. Перед воротами клубы пыли, еще одна мучительная операция – проверка; просто рвешься к рукам, ощупывающим тебя, – скорее в зону, сполоснуть лицо, упасть на нары, а на ужин можно и не идти…
Бросаюсь на матрац, прямо в огромных башмаках, перетянутых белыми тесемками вместо шнурков. Ноги ноют, насилу раздеваюсь, теперь уснуть, и, может, приснится птица – к освобождению. Но кто-то трогает меня за плечо. Вызывает дневальная "кума"…
Зачем еще?