Всего за 389 руб. Купить полную версию

Это была "Недотрога".
Итак, в крошечной кузьмичевской комнатке, в переделкинских зарослях около Сетуни, возле серебристых ив Самаринского пруда и плакучих берез нашей деревеньки родилось столько стихов, общее достояние и гордость.
Буквально на коленях, на разостланном под редкими ветками переделкинских кущ плаще, был написан "Хмель":
Под ракитой, обвитой плющом,
От ненастья мы ищем защиты.
Наши плечи покрыты плащом,
Вкруг тебя мои руки обвиты.Я ошибся. Кусты этих чащ
Не плющом перевиты, а хмелем.
Ну, так лучше давай этот плащ
В ширину под собою расстелем.

Узкое, 1957. Фото А. Л. Лесса
Этот плащ, расстеленный "в ширину", служил нам верой и правдой еще до стабильной измалковской дачи.
Летом пятьдесят третьего года, когда я только что вернулась, написано стихотворение:
Мирами правит жалость,
Любовью внушена.
Вселенной небывалость
И жизни новизна.У женщины в ладони,
У девушки в горсти
Рождений и агоний
Начала и пути.
И, бессонной ночью на "большой даче", без меня:
Который час? Темно. Наверно, третий.
Опять мне, видно, глаз сомкнуть не суждено.
Пастух в поселке щелкнет плетью на рассвете,
Потянет холодом в окно,
Которое во двор обращено.
А я один.
Неправда, ты
Всей белизны своей сквозной волной
Со мной.
Большинство стихотворений из цикла "Когда разгуляется" создано между Измалковом и писательским поселком.
Хорошо помню день, когда Б.Л. показал мне свой "Август". Суеверный, опасаясь моего суеверия, он тут же попытался оправдать свое явно преждевременное прощание с жизнью и успокоить меня.
– Пойми, – говорил он, – это сон. Это только сон, и – раз я его записал на бумаге – он не исполнится. Но как хорошо умереть в такое благодатное время, когда земля расплачивается с людьми сторицею, отдает все долги сполна, вознаграждает нас с неслыханной щедростью. Небо полностью синее, до отказа, вода с готовностью отражает и опрокидывает неслыханно раскрашенные рябины. Земля все отдала и готова к передышке…
Б.Л. читал впервые "Август" со слезами в горле. А потом некоторые строфы остались, помню, за бортом. Вот, например, одна из них:
Прощай, совет и помощь женщины,
Подруг, приятельниц, товарок.
Неоцененный, преуменьшенный
Судьбы участливой подарок…
Работа Б. Л. над автобиографическим вступлением к однотомнику Гослитиздата (лето 1956 года) была для него особенно знаменательной: начались экскурсии во времена "Охранной грамоты", во времена молодости Маяковского и Пастернака.
В связи с этим Б.Л. решил пересмотреть старые стихи и начал ссориться со мной и составителем сборника Н. В. Банниковым. Последний в это лето жил с нами по соседству в Измалкове.
– Господи, за что вы держитесь! – возмущался Б.Л., когда мы ему в два голоса кричали, что он не смеет уродовать старые, известные всем вещи.
Но упрямец снял уже "обугленные груши грачей" и добирался до "Марбурга". Мы эту "правку" не приняли.
Зато благодаря автобиографическому очерку Б.Л. словно заново переживал встречи с Табидзе и Яшвили, возвращался к гробу Маяковского.
Черной ночью, по лужам или по белому насту, с перекрестным светом двух электрических фонариков в руках, мы выходили из теплой конуры, шли мимо измалковских огородов или по мостику, из-под которого плескалась вода; летом слушали лягушачьи концерты, а зимой, оставляя неровные следы, ходили вдоль и поперек по заснеженному льду озера.
Ходили мы в Измалкове и под дождем, и под метелью – участники всех времен года, согласные, нашедшие в жизни друг друга и дрожащие только за то, чтобы удержать, сохранить этот уклад, чтобы никто и ничто не могли его прервать. "Только бы всегда так было", – не уставал повторять мне Б.Л.
В эти последние годы самым близким ему поэтом стал Тютчев, не только своей поэзией, но и схожестью личной (интимной, что ли) судьбы.
Тоже с комом в горле прочел он как-то:
Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня,
Тяжело мне, замирают ноги!
Друг мой милый, видишь ли меня?Все темней, темнее над землею…
Улетел последний отблеск дня…
Вон тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?..
– Он тоже, как я, полюбил поздно, – сказал мне Б.Л. – Когда тебя взяли от меня, тогда давно, я не мог читать эти строки без слез. Я их читал Люсе Поповой.
А когда он повторял строфу блоковской "Музы" -
…И когда ты смеешься над верой,
Над тобой загорается вдруг
Тот неяркий, пурпурово-серый
И когда-то мной виденный круг, –
голос дрожал, и слезы его душили.
И вместе с тем в этот период Б.Л. часто возвращался к Пушкину, восторгался им и восхищался гениальной точностью и весельем пушкинской фразы.
Морозной пылью серебрится
Его бобровый воротник…
– Вот так надо писать! – говорил мне Б.Л. на дороге, под снежными поникшими ветками, когда зимний мир нашего переделкинского затишья напоминал его четверостишие "о спящей царевне в гробу". Белой мглою завеянные холмы и белые деревья – и новое виденье пастернаковской зимы уже пятьдесят седьмого года – упавшей на землю "белой женщиной мертвой из гипса".
Сейчас к нашему последнему приюту ведет удобная лестница. А Б.Л. взбирался туда по узловатым корням, по капризной обледеневшей тропке, неудобно стремящейся вверх. А напротив бушевало измалковское общество у еще существующего "шалмана". В Москву и обратно шмыгали мимо нас машины.
Чудак
Под чудаками, очевидно, понимают людей, выбитых из наезженной колеи расхожих правил и идущих своей, непонятной современникам дорогой. На взгляд нормального, здравомыслящего обывателя, Б.Л., несомненно, и был одним из таких чудаков. Здравомыслящих – тех, кто объявлял, говоря словами Марины Цветаевой, "сумасшествием вещи самые разумные, первичные и законные", – было много. О чудачествах Б.Л. можно написать целую книгу. Но вот лишь несколько случайных штрихов…
Когда кто-то относился к Б.Л. недоброжелательно, он мстил обидчику наивно, по-детски. Так он невзлюбил почему-то Луконина, который стал хозяйничать в стихотворном хозяйстве редакции Симонова. Я еще работала в "Новом мире", когда Луконин понадобился Б.Л. по каким-то литературным делам. Слышала, как он вызывал по телефону Лутохина. "Такого нет", – отвечал случайный человек, сидевший на месте секретаря.
– Ах, нет? Ну тогда Лутошкина! Нет? Ну тогда Лукошкина!
Этим, вероятно, он хотел показать Луконину неуважение и недоброжелательность. Про Симонова говорил мне: "Он еще лучший из этих архаровцев!"
Юмор у Б.Л. отличался своеобразностью. Он считал, например, очень смешным назвать гладиолус гладиолухом и при этом сам громко и заразительно хохотал так, что, глядя на него, все начинали смеяться.
Уже позже, в романе "Доктор Живаго", он говорил устами своего героя: "Я не люблю правых, не падавших, не оступившихся. Красота жизни не открывалась им".
Люся Попова (О. И. Святловская) вспоминает о двух любопытных эпизодах:
"Мы сидели у Б.Л. на даче и пили чай. Сахара почему-то не было. Б.Л. мазал черный хлеб горчицей и запивал этот бутерброд чаем.
Постучался нищий. Борис Леонидович вытряхнул всю имеющуюся у него мелочь, но, так как сам счел это недостаточным, до того начал суетиться, что нищий явно застеснялся и заторопился уйти. Но Б. Л. его не отпускал.
– Вы извините, в доме ничего нет, – все оправдывался он. – Поехали за провизией; вы приходите завтра, и вот завтра все привезут, и я вам что-нибудь дам; а сейчас даже денег нету…
Нищий рвался в дверь, которую загораживал ему Борис Леонидович. Наконец он прошмыгнул в нее и, напутствуемый громовым "так вы завтра непременно заходите", буквально бежал.
А Б.Л. еще долго сам себя перебивал возгласами:
– Как неудачно, как неудобно: пришел человек, а ему совершенно нечего дать…"
А вот второй эпизод:
"Борис Леонидович рассказал мне, что на каком-то вечере к нему подошел неизвестный – высокий, хорошо одетый человек – и представился.
– Я понял, – гудел Б.Л., – что это Вышинский. И вдруг он стал говорить о том, как меня любят и ценят в эмиграции, какую радость я доставляю оторванным от родины людям. Я удивился – с какой, думаю, стати Вышинский так заботится об эмигрантах. И спросил у него совета по своим квартирным делам. Тут уж удивился Вышинский. А потом мне сказали, что это вовсе не Вышинский, а недавно вернувшийся из эмиграции Александр Вертинский…
Позднее Александр Николаевич мне рассказывал:
– Был я на Пасху у Пастернака. Он такой оторванный от жизни, все витает в небе, ему надо было бы быть поближе к земле…
А потом, когда я спросила об этом визите Вертинского у Бориса Леонидовича, он как-то смущенно загудел:
– Да, вы знаете, он действительно приходил ко мне и читал свои стихи. А я ему сказал: "Да бросьте вы этим заниматься, это не искусство". И он, по-моему, обиделся. Ему бы прийти пораньше, а то мы уже успели выпить…