Чернов Филарет Иванович - Темный круг стр 13.

Шрифт
Фон

- О-о… сатана! Сломал ногу!..

И, спасаясь, ползет по росе тоже в сторону оврага…

Фантастическое видение продолжает нелепо махать руками и бежать, очевидно все еще не теряя надежды остановить лошадь.

Мускат в ужасе летит напрямик - на овраг, с силой откидывая копыта. Ошметки дерна и земли взлетают высоко, как от пороховых взрывов.

Все бежит и бежит следом фантастическое видение.

И тогда Мускат, дичая в беге, окончательно поддается паническому ужасу.

И бегущий человек, и клубящаяся бешеной каруселью земля под копытами мгновенно и в самых чудовищных звериных ликах предстали ему.

Храпит Мускат и бешено наподдает задними ногами, будто бьет волка в лоб, разбрасывает в беге их несметную и все прибывающую стаю.

He обороть - уздечка дзинькает где-то уже далеко позади, и не человек, перепуганный, вопит:

- Тпру-тпру… чтоб тебе провалиться!..

Нет! Нет! То волки свирепо щелкают голодными зубами; то чудовище-зверь ревет…

Лететь! Лететь! Лететь! Бить задними ногами убивать… убегать…

И вдруг земля провалилась под самыми ногами Муската. Секундное ощущение широкого полета в воздухе; ощущение необычайной легкости, невесомости, никогда раньше не испытанное…

Стоит фантастический человек на овражной крутизне, запыхавшийся, тяжело нося грудью, и весь трясется от страха перед тем, что наделал.

- Ба-а-тюшки, овраг-то! Да я ж про то и забыл совсем!

Человек хотел услужить, думал, что отбилась чья-то лошадь, видимо с "ночного", плутает в тумане, дичает, и решил подвести ее к костру. Сам он только что пустил свою кобылку на Ревяк-луг в ночное.

Человек, отдышавшись, еще немного постоял недоуменно, потом зажал уздечку, чтоб не звякала, и торопливо зашагал от оврага…

* * *

Нафитулану не спалось.

Он ходил в степь и вернулся из степи, от табуньих косяков, поздно, почти ночью. Видел необычайный туман, наползающий на степь, и еще там тревожился, правда, смутно, не понимая, почему он так сегодня тревожится. А здесь, в постели, томясь бессонницей и все думая, - в чем дело, понял, наконец, что это - и ночь, и туман, и слишком возбуждений кабардинец, и подозрительный конюх-старик - больше всего он - не дают ему спать.

Плюнув подряд несколько раз, он яростно повторил:

- Махан старуха! Махан!

"Махан" (негодная старая лошадь, обреченная на убой) было самым большим ругательством Нафи- тулана.

Ярость сорвала его с постели.

Схватился за сапоги. Стал накручивать портянку на одну ногу и вдруг, еще не успев всунуть ноги в сапог, остановился в радостном удивлении. Потом, будто кто ожег крапивой, пронзительно айкнул:

- Ай-ай! Как мой забыл? Да завтра ж выходит Санько из больницы!

Повеселевший и помягчевший в гневе, пошел он проверить дежурного Глюкова и взглянуть на Муската.

* * *

Ударил себя в грудь, но не почувствовал боли Нафитулан, - ударил, как врага, со всей силой и так и присел-замер на подстилке денника, в труху истоптанной "говорящими" ногами Муската.

Сиротливо и тускло светила закоптелая "летучая мышь". Чуть шевелились пустые и мертвые тени в узком, как гроб, деннике. И уже не чуялось той, так радующий Нафитулана, мускусной, пряной теплоты всегда ровного, здорового и сытого кабардинца.

И от столбняка к бешенству рванулся Нафитулан. С дикой и жадной злобой, с пеной у рта, лязгнув зубами, укусил он себе руку, оттиснув на ней кроваво ряд крепких зубов, и, как старый пес-сторож в пугливой полночи, завыл глухо и протяжно:

- А… а… Муска-а-а-а…

* * *

Много несчитанных километров проскакал и немало истоптал степного ковыля коньими копытами Нафитулан, забыв о своей старости.

Сбитые со всего колхоза, метались всадники- конюхи, подпрыгивая мячами в седлах, - рыскали по всем направлениям великой степи.

Только к вечеру, к ужину следующего дня, погоня вернулась ни с чем.

Сняли табунщики, как беспомощного ребенка, с седла своего бригадира, снесли в горницу и уложили в постель. А старик, еле дыша от изнеможения, все еще порывался скакать. Был он будто в бреду.

* * *

Перед Санько Якушновым, вернувшимся в этот день и как раз к обеду из больницы, стоит большая и полная миска мясного борща. Пар вкусно и пахуче бьет в самый нос Санько, немного вдавленный в переносице и раздавшийся широким копытцем на конце.

Но не ест Санько.

- Ну чего ж ты, Якушнов? - понукают его вяло обедающие товарищи. - Вали, ешь! На нас не гляди. Отбил охоту хорошо поесть враг проклятый, чтоб его не семнадцать частей разорвало! А тебе, после этакой хворобы, во-о как лопать нужно!

Но молчит Якушнов. Карие глаза его с горячим солнечным золотцем, с вечным прищуром вдаль и с широкой калмыцкой раскосостью, доставшейся ему от предков - степных кочевников, смотрят, поверх снеди, в степь. А скулы под тонкой кожей, подсохшей за время болезни, крепко и зло жуют, хотя во рту ничего нет.

- Чего ты, Санько? - уже беспокойно спрашивают его. - Чего ты жуешь?

Упрямо молчит Санько. Зашевелились тонкие, до костей исхудавшие пальцы: судорожно и быстро ходят и сжимаются они, словно стирают что-то твердое, крепко и зло растирают, но в руках его ничего нет.

- Да что ты, Санько?!

Уже не на шутку тревожатся товарищи. Некоторые из них совсем перестают есть, кладут ложки на стол и испытующе смотрят на Санько.

Но Санько не смотрит на товарищей. Он медленно встает из-за стола и, глядя вперед с напряженным прищуром вдаль, что-то словно видя там и пристально рассматривая, уходит, так и не сказав ни слова.

* * *

Шла тревожная ночь…

- Пропал Санько!

Не говорили об этом заболевшему бригадиру Нафитулану: жалели старика. Говорили ему, что Якушнов ушел с новой, организованной колхозом, верховой погоней.

Но почему Санько Якушнов, лихой табунщик, могущий сутками не слезать с коня, отправился в степь пешком, а не на выносливом крепком скакуне?

Этого никто не мог понять.

И едва ли понимал это сам Санько Якушнов.

А потому так взволнованно и тревожно повторяли многие:

- Эх, пропадет Якушнов!

В то, что найдет Санько Муската, не верили:

- Опытный враг! Не в первый раз, гляди, вредит. Не Глюков он. У него, небось, много фамилий. Подложными документами прикрывается. Поймай такого волка!

И жалели Санько Якушнова. Даже говорили так, как будто на благополучный исход и надежды не было.

Нашлись добровольцы и верхами отправились на розыски товарища.

* * *

С Мускатом же было так: сорвавшись с обрыва, он вытянулся по прямой линии над крутизной оврага и на секунду повис в воздухе. Потом упал в прохладную и освежающую котловину, илистую и мягкую, как пуховая перина. И упал Мускат на ноги.

Это и спасло кабардинца.

Ощущение точки опоры и отрезвляющая прохлада успокоили коня.

Нет страхов, нет звериных ликов, нет бешено летящей земли.

Густо-терпок и покоен дух илистого дна, на счастье не трясинного, не засасывающего. Мягко, как свежее сено, шуршит осока, выпрямляясь у горячих ноздрей лошади, ласково щекоча запенившиеся, чуть вздрагивающие губы.

Потом кабардинец пошел по болотцу, запенил, замутил воду, пугая большое лягушачье царство.

И густые, тягучие здесь, болотные туманы заволновались, но уже были они не страшны. То, что было, ему казалось уже смутным и далеким.

На свету, когда туманы, свертываясь, бледнели и паром низко стлались по земле, Мускат уверенно пошел по зарослям, углубляясь все дальше и дальше. Места были совсем незнакомые, чуждые, немного тревожили.

Но когда солнце поднялось над оврагом, оно неожиданно открыло столько спокойных зеленых уголков, столько свежей и влажной травы по обочинам баклушек и котловинок, что уже ни единым лишним встрепетом тревоги не дрогнуло ровно бьющееся

сердце кабардинца.

И многое развлекало его тут: и тишина, теперь совсем не страшная, особенная, глубокая, нежная, зелено-травная тишина, с такими ласковыми ласковыми и тихими-тихими всшепотами осокорей вербняка, бурьянных зарослей; и запахами, - особенными, сложными, - и влажных трав, и тинки болотной, и щавеля их, лошадиного, и дяглы, буйной и мясистой с ее горьковатой терпкостью, неотразимо притягивающей. И всего этого было здесь в изобилии неисчерпаемом.

И почувствовал себя Мускат так хорошо, что, казалось, больше в жизни ничего ему и не надо. Вот так тут он и останется навечно - в этой огромной солнечной чаше, до краев полной земных сладостей.

И еще - трепетное ощущение свободы, дикое и неизведанное, начинало, сперва смутно, овладевать им.

Но, когда четко обозначились над оврагом звезды, и, уже бестуманные, чистые, как эти звезды, росы приятно стали увлажнять раздувающиеся горячей сытью ноздри Муската, он первый раз в жизни ощутил в себе властно притягивающую силу желания полной, стихийной свободы.

Теперь ни за что бы не подпустил он к себе никого из людей. Древнее, дикое, дремавшее смутно, проснулось в нем и толкало его от человека все дальше, дальше в глуби овражные, все дальше, дальше, туда, где чудились ему в росистой и теплой мгле вольные табуньи косяки, на изумрудных равнинах великой степной сыти…

* * *

Может быть, движимый таким же инстинктом, какой был у Муската, Санько Якушнов бросился искать кабардинца сразу же, не раздумывая, в овраг.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке