Степаныч ставит самовар. Пьет чай у раскрытого на монастырский двор окна. Дышит свежим утренним воздухом, глядит на зеленую травку, на небо: все ярче и ярче озаряется оно дневным солнечным светом.
- В лесок надоть сегодня сходить, в лесок, - вслух бормочет старик. - Надоть взглянуть, как Господь и там жизнь дает деревцу, травке, каждой былиночке…
После чая, старый хлебник идет снова в свою хлебную, где и возится до самого обеда. А после трапезы, старик идет в лес…
Только в лесных ямках да овражках лежит свалявшийся серовато-сизый и ноздрястый снег. Влажно. Пахнет преющим старым листом.
Степаныч тихо бродит по намечающимся лесным тропочкам. Сторожкая тишина в лесу. Только вершинам высоко проходит жиденький, ранне-весенний ветерок, и шум его слаб и легок.
Четкие мокрые следы остаются на густо- влажных, еще не успевших просохнуть тропах.
Остановится старик и слушает тишину… шевелит губами - шепчет:
- Грехи, грехи, суета… Уйтить в лес совсем… Вырыть земляночку да так до смертушки и дожить в тишине-то, ближе к Господу… Хорошо туто… тихо… и умереть сладко…
Сел на старый мшистый пень, тоже еще влажный, и долго сидит, опираясь на посошок. Дремлется весенней ласковой дремой. Блаженная истома разливается во всем старом теле. Глаза закрыты, а на лице счастливая детская улыбка, от которой словно светятся, словно лучатся мелкие старческие морщинки…
Доносится звон с монастыря. В глуши леса, сквозь дрему он звучит Степанычу далеким-далеким эхом, словно за много верст.
- К вечерне вдарили. Надо пойтить помолиться, - открывая глаза, вслух произносит старик.
Встает, крестится и, по обыкновению, разговаривая сам с собой, идет из леса…
Мглисто, сумрачно и пустынно в обширном храме. Молящиеся тихо размещаются по затененным сумраком углам церкви. Редкие свечи у икон теплятся призрачно-бледным светом. Крохотными радужными слезинками поблескивают лампады в разных направлениях пустынной церкви. Гулко в храме. Каждый шаг, старческий кашель, даже малейший шорох пустынно-гулко разносится по сумрачным сводам собора.
Живой, шевелящейся тенью стоит в темном углу Степаныч, истово крестясь и молитвенно вздыхая.
После вечерни братия ужинает, а после трапезы - одни разбредаются по своим кельям, другие идут за ограду к святым воротам, где у палисадника под кустами акаций большая скамья. Сюда собираются и старые, почтенные, монахи, и молодые послушники. Степаныч изредка приходит сюда посидеть вместе с другими.
Сегодня он особенно хорошо и умилительно настроен. Хочется ему мирно, душевно поговорить.
- A-а! Степаныч! Садись, садись, Божий человек!.. Гостем будешь… - встречает старого хлебника насмешливый от. Пимен. Увесисто гудит его октава, невольно сосредоточивая на себе внимание.
Между монахами проходит легкий смешок.
- Вечерок-от какой, - благодать Господня! Раннюю веснушку Господь посылает… - говорит Степаныч, стараясь не замечать насмешливости от. Пимена и ласково засматривая всем в глаза.
- Хитрущий ты человек, Степаныч, - продолжает от. Пимен, подмигнув одним глазом братии, - и на земле ты живешь с благодатью, и на том свете в царствие небесное попадешь.
- Недостоин я рая Господня, - серьезно говорит Степаныч.
- Нет, милый старичок, ты и Господа-то хочешь перехитрить. Ты почему монашеского сана до сих пор не принял? А? Ибо сообразил, что за сан-то этот надо будет ответ Господу давать. Кому многое дано, с того многое и спросится. Так ли? Спросит Господь Степаныча: "А почему ты, Степаныч, до ста годов в монастыре прожил, а сана монашеского не удостоился?" И ответит наш Божий человече Степаныч Господу: "Недостоин был сана монашеского, Господи, по грехам моим". И скажет Господь: "Хороший, смиренный ты человек, Степаныч, а по сему получай себе место в раю, благодушествуй, старче, за смирение свое".
В гулкую иеродиаконскую октаву врывается басистый смех братии.
- Ох, путает лукавый язык твой, отец Пимен, - старается говорить внушительно Степаныч, но его слова встречают еще более шумные взрывы смеха, и в этом смехе иеродиаконская октава, выделяясь, гудит густо и веско:
- Хо-хо-хо! Не забудь тогда, старина, нас грешных райским-то яблочком угостить… Хо-хо-хо!..
Старый хлебник, махнув рукой, молча поднимается со скамьи и при дружном басистом хохоте плотно поужинавшей братии уходит на монастырский двор.
Долго бродит один с посошком по дорожкам.
Последние краски заката тают в небе. Вечерняя звезда уже горит полным, уверенным светом. Ласковая, умиротворяющая тишина плывет над монастырем. Заволакиваются густым сумраком белые корпуса. В глубину монастырского двора призрачно уходит белая высокая ограда. Наплывающая тьма ночи словно расширяет, делает огромнее и пустыннее монастырский двор, по-своему расставляет предметы, изменяет их формы и очертания. Вон кладбищенская узенькая и невысокая часовенка, с нависающей широкой железной крышей, уже не часовенка, а монах в мании и клобуке, поднимающий молитвенно руки к небу… А вон деревянные, смутно темнеющие кресты, словно худенькие монастырские служки, склоняют смиренно головы…
Гулко раздается резкий скрип запираемых святых ворот. Расходится братия по своим кельям. Постепенно невидимая рука зажигает свет в окнах: нити света пронизывают нарастающую мглу, но тени, сгрудясь, становятся резче и чернее. В пустынном соборе, в алтаре, таинственно-призрачно мигает звездочка неугасимой лампады. Самый собор, массивный и высокий, становится еще массивнее и выше; золотой крест на шарообразном куполе тускло поблескивает в роящейся бесчисленными звездами небесной мгле…
- Красота Божия… благость Господня!.. - разговаривает сам с собою и умиляется собственным словам хлебник Степаныч. - С открытыми глазами надоть жить. Ходить по земле покойно надоть, все примечать, видеть да слышать, - как пташка Господню радость жизни славит, как травка растет, как цвет цветет, как благость Господня по всей земле разливается… На небушко почаще взирать надоть, - на звездочки - глазки ангельские… Не все о суетной работе да заботе думать… Птица-то небесная не сеет не жнет а сыта бывает… вот оно что…
Протяжно-гулко отзванивают монастырские часы время. Сперва звуки резко-звенящие, потом нежно-дрожащие и, наконец, грустно-замирающие… Растет тьма и тишина.
Пышно расцветают звезды в небе…
"Вестник Европы". 1916, № 10.
Мускат (Рассказ)
- Ну вот, опять идет доглядывать. Вот сатана! Сегодня уж который раз несет нечистая сила! - насупясь, зашипел сквозь зубы старик-конюх Глюков, заметив приближавшегося к нему неспешной старческой походкой бригадира Нафитулана.
Потом, когда тот подошел к нему вплотную, заговорил оживленно и фамильярно:
- Ну что, старина, все томишься? А чего твоему Мускату сделается! Чудной ты человек, хозяин, право слово, чудной! Все вы - татары, калмыки, киргизы - лошадь, бесперечь, больше человека почитаете…
Бригадир нахмурился, пожевывая углом скошенного рта коротенькую трубочку и, хотя она у него потухла, все еще ею попыхивая.
- Пхы-пхы. Ты сам - старуха старая. И ты мне шутить ненада. И ненада тебе меня хозяин звать. Все хозяин, кто хорошо работает. И ты хозяин. Хорошо работай, и ты хозяин! Пхы-пхы…
Раскосые монгольские глаза его строго глядели наГлюкова.
- Беспокоиться нада. Пхы-пхы. Мускат цена нет! Мускат ой… беречь нада! Плохо ты, старуха старая, ходишь за Мускат, плохо ходишь…
- Ну и чудной ты, я говорю, Нафитулан, чудак ты человек, ей богу! Ну что ж, что мы с тобой старухи старые! Небось ты-то постарше меня годов на пять будешь?
Бригадир досадливо отвернулся от Глюкова и, прищурясь, заглянул в теплый полумрак денника, где в мягких тенях был виден мощный круп породистого жеребца. Оглядел денник. Принюхался к воздуху. И так нахмурился, что гладко выбритое лицо его, обветренное горячими степными суховеями, избороздилось морщинами.
- Вот нюхай, нюхай, старуха! Пхы-пхы. Спиртом в нос шибает. Плохо чистишь, плохо…
Глюков ничего не ответил.
Прошли в денник - к жеребцу. Нафитулан поднял руку, чтобы потрогать его ноздри, - не слишком ли сухи и горячи, - но тот испуганно шарахнулся в сторону и стал тревожно перебирать точеными ногами. Нервная дрожь пробежала по всему его нежному со светлой рыжинкой атласу. Старик-татарин вздрогнул:
- Ай, скверное дело! Скверное дело! Мускат мой рук никогда не боялся…
Старик-конюх ласково засмеялся:
- Хе-хе! Ничего! Вишь ты, как она в нем чистая-то кровка играет! На случной баз его. По кобылке жеребчик млеет. Хе-хе!..
Нафитулан, думая, что успокоит коня, слегка похлопал его по крупу, но конь, угрожающе всхрапнув, с силой наподдал задом.
Бригадир вовремя успел отскочить в сторону и в крайнем недоумении развел руками.
Что-то странное творилось с хорошо выдержанным и ручным кабардинцем Мускатом.
Нафитулан поглядел попеременно - то на конюха, спрятавшего в большие усы усмешку, то на волнующуюся лошадь и вдруг, выхватив изо рта трубку, яростно закричал:
- Ах ты, старый махан, старуха старая! Тебе за старый кобыл ходить. Мускат! Кха… - Старик закашлялся. - Мускат цена нет! Цена нет! А ты-ы… Ты-ы…
Старик внезапно остановился, очевидно решив повременить говорить о том, в чем еще не был уверен. Так с гневно раскрытым ртом, оскалив крепкие зубы, стоял он и сверлил глазами Глюкова.
Тот, в свою очередь, не мигая, глядел в сверкающие глаза Нафитулана. Потом не выдержал - отвернулся.