Всего за 64.9 руб. Купить полную версию
Отец был намного старше мамы. Он не умел играть в волейбол, плавать диковинным стилем баттерфляй и бегать на лыжах так хорошо, как умела мама. И мама почему-то не заставляла его учиться всему этому. Но зато она научила его тоже ходить в спортивной майке с распахнутым воротом, долго гулять перед сном и делать по утрам гимнастику (она вытаскивала на середину комнаты сразу три коврика - для себя, для отца и, совсем маленький, для Кольки.
А еще она научила отца судить волейбольные матчи. И когда отец со свистком во рту усаживался сбоку возле сетки, он тоже казался Кольке, а может быть, и всем остальным, совсем молодым человеком. И его в те минуты тоже хотелось называть просто по имени… Хотя никто его все же так не называл.
Зато вслед за мамой все уважительно именовали его: "О, справедливейший из справедливых!" И папин свисток был для спортсменов законом. Возвращаясь домой после волейбольного сражения или вечерней прогулки, отец часто говорил маме: "Мне снова легко дышится… Снова легко!" И это было очень важно для отца, потому что у него была бронхиальная астма.
Ну, а дома судьей была мама. Она никогда не давала громкого свистка, никогда не напоминала вслух о правилах жизни, но отец и Колька всегда весело и добровольно подчинялись ее решениям, потому что эти решения были справедливы. Мама тоже часто повторяла: "Это справедливо!" Или: "Это несправедливо!" И Колька сейчас злился на Олю Воронец еще и за то, что она, как ему казалось, присвоила любимое мамино слово.
Мама работала воспитательницей в детском саду. И маленький Колька был у нее в группе. Иногда он обижался, что к остальным пятнадцати малышам мама была так же внимательна, как и к нему. А может быть, даже еще внимательнее. Когда однажды он разревелся по этой причине, мама высоко подняла его и, серьезно глядя ему в глаза, сказала: "У меня нет никого роднее тебя. И не будет. Запомни это". Колька успокоился. И запомнил.
В детском саду он не раз слышал, как мамаши упрашивали директора: "Переведите ребят в группу к Леле. Она такая добрая, умная и хорошенькая…" То что маму называли доброй и умной, было очень приятно. А слово "хорошенькая" не нравилось Кольке. "Она не хорошенькая, а хорошая!" - про себя возражал он, не понимая, что слово это относилось не к маме, а только к ее лицу - юному, озорному и действительно очень хорошенькому.
Однажды летом отца стали душить частые приступы астмы: климат далекого северного города стал опасным союзником папиной болезни.
"Я увезу тебя к самым лучшим врачам: к реке, к свежему воздуху… И они вылечат тебя! - сказала мама. - Мы заберемся в глушь и будем жить там, как робинзоны!"
Втроем они ехали поездом, потом на грузовике, потом шли немножко пешком - и забрались туда, где воздух был сухим, а природа именно такой, какую долгие годы прописывали отцу доктора, приговаривая: "Но все это, конечно, недостижимый идеал. Поэтому обратимся-ка лучше к таблеткам и каплям!"
Доктора, к сожалению, не были знакомы с мамой и не знали, что она умела делать "достижимым" все, что нужно было отцу и Кольке.
Раньше дома, по вечерам, мамино возвращение с работы мигом преображало все: утолялся голод, комната становилась уютной и чистой… И если мама задерживалась, Колька и отец чувствовали себя какими-то удивительно неустроенными, словно сидели на вокзале в ожидании поезда, который опаздывал и неизвестно когда должен был прийти.
То было дома, в городской квартире… А тут, на берегу реки, мама вдруг проявила такие способности, каких даже Колька с отцом от нее не ожидали. Отец по утрам планировал предстоящий день отдыха, а мама смеялась: "Эх ты, мой проектировщик! Теоретик мой неисправимый!.." И разжигала печку в домике лесника или даже костер прямо в лесу и варила суп, картошку, кипятила молоко. Отец загорел, посвежел, забыл про свои лекарства. "Теперь мы с вами три богатыря!" - говорила мама. А сама вдруг однажды вечером легла на бок, побледнела и, увидев испуганное Колькино лицо, заулыбалась как-то неестественно, трудно, через силу. Колька внезапно почувствовал, что выражение "земля уходит из-под ног", которое он иногда слышал от взрослых, - это не выдумка, не фантазия, не преувеличение: ноги его подкашивались от волнения и он не ощущал под собой твердого дощатого пола, на котором стоял еще минуту назад.
Пожилой лесник, отец и Колька на брезентовой плащ-палатке несли маму в деревню, что была в пяти километрах: к домику лесника нельзя было подъехать даже на телеге. Мама все время держала Кольку за руку (не отца, не лесника, а только его, - Колька навсегда запомнил это!). Она то и дело, быть может почти бессознательно, повторяла: "Ничего… Не волнуйтесь, пожалуйста. Не волнуйтесь…" И только изредка спрашивала: "Еще долго? Еще долго?.." А они, все трое, молчали.
И Колька думал о том, что отец, когда ему было плохо, становился по-детски растерянным и, казалось, хотел переложить на окружающих свои страдания или хотя бы поделиться с ними своею болью, а мама все время пыталась снять с их плеч тяжесть, и страх, и волнение. "Не волнуйтесь, пожалуйста. Не волнуйтесь…"
В лесу быстро темнело. Идти было трудно. И все то, что еще утром, еще днем казалось таким прекрасным, таким заманчивым - непроходимые заросли, глухое переплетение ветвей, - все это сейчас было враждебно и ненавистно Кольке. "Еще долго? Еще далеко?.." - спрашивала мама.
Из деревни они позвонили в райцентр, что был за двадцать пять километров, в больницу. "Скорая помощь" добиралась из райцентра целую вечность, хотя по часам выходило, что ехала она всего около часа.
Молодой человек в белом халате, очень строгий и неразговорчивый, даже не поздоровавшись, стал сразу осматривать маму. А потом коротко сообщил: "Аппендицит". Садясь в белую машину с красным крестом впереди, на круглом фонаре, он произнес еще два слова: "Надо успеть". Отец тоже сел в машину. И она умчалась. А Колька даже не догадался сказать, чтобы и его тоже взяли с собой, что он тоже хочет вместе с мамой…
Он стоял возле сельсовета, рядом с пожилым лесником, все время мысленно повторял последние мамины слова, тоже обращенные не к отцу, не к врачу в белом халате и не к пожилому леснику в резиновых сапогах, а только к нему, к Кольке, к нему одному на всем белом свете:
- Все будет хорошо. Аппендицит - это ерунда. От этого не умирают…
***
Мама умерла. Это было давно, в тот год, когда Колька еще только собирался на свой самый первый школьный урок. А теперь он уже был в шестом классе…
Прошли годы. Но и сейчас каждый день Колька вспоминал строгого молодого человека в белом халате и короткую фразу: "Надо успеть". Почему же они не успели?..
Странная, непонятная людям привычка появилась у Кольки - почти у каждого нового знакомого он спрашивал: "У вас был аппендицит?" - "Был, - отвечали некоторые. - Вырезали. Чепуховая операция!"
И снова одна и та же неотвязная мысль рвала его сердце: "А если бы больница оказалась ближе? А если бы дорога в лесу была проходимее? Может быть, мама и сейчас была бы тут, рядом… И он слышал бы ее голос: "У меня нет никого роднее тебя. И не будет".
То далекое лето, поначалу такое солнечное и беспечное, неотступно стояло перед его глазами и никак не хотело становиться воспоминанием…
Дупло старого дуба
Начальник лагеря очень любил принимать делегации. Тогда в любую жару он появлялся среди душного леса в темном костюме и при галстуке. Как экскурсовод, ходил он с вытянутым вперед указательным пальцем, объясняя, что беседка называется беседкой, а библиотека - библиотекой; похлопывал по плечу всех встречных ребят, хотя в остальные дни еле с ними здоровался, и тоном во все вникающего отца родного невпопад задавал вопросы: "Ну, как прошла линейка? Что было на совете лагеря?"
"Линейка" и "совет лагеря" - это были те немногие пионерские термины, которые он знал наизусть. Почти никто из ребят не помнил его имени-отчества, а все так прямо и называли - начальником. Он, казалось, был твердо убежден, что пионерлагерь для того главным образом и существует, чтобы его можно было показывать комиссиям из завкома и постройкома да разным любопытным туристам.
Оля не любила начальника лагеря. И однажды, когда руководство из постройкома оглядело все лагерные объекты, когда начальник лагеря утомленно произнес свою любимую фразу: "Вот так мы и живем!", а руководство благодарно ответило ему: "Хорошо живете!", Оля неожиданно для всех вмешалась в разговор:
- И все это сделал наш Феликс!
- Кто-кто? - подчеркивая свое особое внимание к "голосу детей", заинтересовалось руководство. - Пионер? Как его фамилия?
- Нет, это наш старший вожатый… Феликс! Мы его по фамилии не называем.
Начальник лагеря побледнел, а руководство что-то поспешно записало в блокнот, на обложке которого, как успели разглядеть все замечающие ребята, было золотом выгравировано: "Делегату профсоюзной конференции".
Феликс тоже не любил начальника и работал в пионерлагере только потому, что не хотел на целое лето расставаться с ребятами, которых знал уже три с лишним года: в школе у них он был старшим пионервожатым.
Еще мальчишкой в Крыму Феликс наткнулся на мину, и ему оторвало правую руку.
"Эхо войны!" - говорил он, поглаживая свой пустой рукав, заправленный за пояс.
Ребята слагали легенды о его левой руке: он мог с ее помощью вскарабкаться на вершину любой, даже самой высокой сосны; сколько угодно раз переплыть широчайшую реку; превратить в подкову кусок самого твердого металла, и еще многое, многое другое…