Вдоль всей улицы выстроились автомобили, почти сплошь - древние расхлябанные колымаги, заляпанные рыжей глиной горных дорог. Во дворе перед домом тесными кучками стояли мужчины и серьезно переговаривались вполголоса; все они, с непокрытыми головами, в чопорных черных парадных костюмах, казались оробело-смущенными и скованными.
В крохотных комнатках набилось битком народу, перед лицом смерти все притихли, только снова и снова кто-нибудь сдавленно кашлял, приглушенно всхлипывал иди сморкался. Здесь было много Джойнеров, три дня они съезжались с гор - старики и старухи, на чьих лицах лежал отпечаток тяжких трудов и забот, двоюродные братья и сестры тети Мэй, дальние родственники и свойственники. Иных Джордж видел впервые, но во всех узнавал племя Джойнеров - по выражению вечной скорби и еще по особенной складке поджатых губ, словно они с угрюмым торжеством бросали вызов смерти.
В комнатушке, где при свете керосиновой лампы, перед зыбким огнем очага сиживала зимними вечерами тетя Мэй и рассказывала маленькому Джорджу нескончаемые истории смерти и скорби, лежала она теперь в черном гробу, который еще не закрывали, чтобы все могли на нее наглядеться. И, едва переступив порог, Джордж понял, что, по крайней мере, в одном отношении тетя Мэй, одержимая при жизни, восторжествовала и после смерти. Весь свой век эта целомудренная старая дева трепетала и ужасалась при одной мысли, как бы вдруг когда-нибудь какой-нибудь мужчина случайно не увидел хотя бы кусочек ее тела. Старея, она все больше думала о смерти - и ее терзал страх и стыд, что кто-то может увидеть ее обнаженной, когда она умрет. Поэтому похоронных дел мастера внушали ей ужас, и она заставила своего брата Марка и его жену Мэг торжественно пообещать ей, что ни один мужчина не увидит ее мертвого тела без одежды, что обряжать ее будут одни женщины, а главное - что ее не станут бальзамировать. И вот уже три дня, как она умерла - три долгих жарких знойных дня, - и какая это мрачная, но весьма подходящая развязка, подумалось Джорджу: в пору его детства в этом домишке все разило смертью заживо, а напоследок останется в памяти зловоние самой доподлинной смерти.
Марк Джойнер сердечно пожал племяннику руку и сказал, как он рад, что Джорджу удалось приехать. Марк держался просто, со спокойным достоинством, которое яснее слов говорило о тихой скорби, ведь он всегда искренне любил старшую сестру. Но его жена Мэг, которая пятьдесят лет кряду вела нудную, непрестанную войну с тетей Мэй, теперь разыгрывала самую неутешную плакальщицу и явно наслаждалась этой новой ролью. Во время нескончаемой заупокойной службы, пока баптистский проповедник резким гнусавым голосом воздавал покойнице хвалы и перебирал шаг за шагом всю ее жизнь, Мэг то и дело разражалась громкими рыданиями и, широким жестом откинув длинный траурный креп, утирала платком опухшие, покрасневшие глаза.
С бездумной черствостью завзятого фарисея проповедник длинно и ненужно пересказывал старый семейный скандал. Говорил о том, как отец Джорджа Уэббера покинул свою жену, Эмилию Джойнер, ради бесстыдного грешного сожительства с другой женщиной, и как Эмилия вскоре скончалась, ибо "разбитое сердце свело ее в могилу". О том, как "брат Марк Джойнер и его богобоязненная супруга Мэгги Джойнер", исполнясь праведным гневом, пошли в суд и вырвали осиротевшего мальчика из-под опеки грешника отца; и как "добрая женщина, что покоится сейчас перед нами", взяла на себя попечение о сыне сестры и воспитала его по-христиански. И он рад видеть, продолжал оратор, что молодой человек, на коего обращено было сие достойное милосердие, вернулся домой, чтобы отдать последний долг той, кому столь многим обязан.