- А вот я, может быть, помню, что город развалился на части, и в страхе ждет разорения, и только и помышляет, как бы отодвинуть час неминуемой гибели? Да-да, Пастор, я прекрасно помню все эти дела. А между прочим, я-то в них не участвовал, я человек маленький. Ну да, - он укоризненно покивал, - прижмешь иной раз какого-нибудь черномазого, извлечешь толику дохода из черного квартала, даешь кой-какие незаконные ссуды, потихоньку-полегоньку занимаешься ростовщичеством... однако же потребностей у меня всегда было немного и вкусы самые неприхотливые. С меня всегда хватало, ну, скажем, скромных пяти процентов в неделю. Так что мои капиталы невелики, Пастор. Я много чего помню, но теперь мне ясно, что я растранжирил силы и здоровье, растратил все свои таланты на беспутную жизнь, а вот благочестивые пуритане добродетельно предавали свой город и служили не за страх, а за совесть погибели я разорению своих сограждан.
Опять минута зловещего молчания - и когда Судья снова заговорил, негромко, почти небрежно, в ровном голосе его звучала насмешка:
- Боюсь, прожил я свою жизнь в лучшем случае пустоплясом, Пастор, и на старости лет придется мне вспоминать одни пустяки: разных веселых вдовиц, которые приезжали к нам в Либия-хилл, да покер, да скаковых лошадей, карты и кости, да виски всех сортов... короче сказать, всяческую скверну, Пастор, о которой ваш брат праведник, кто аккуратно каждую неделю ходит в церковь, и понятия не имеет. Так что, надо думать, я стану в старости утешаться воспоминаниями о своих грехах - и под конец меня, как всех добрых людей, похоронят среди прочих благодетелей общества на дорогостоящем кладбище у нас на холме... Но я помню и еще всякое разное, Пастор. И ты тоже можешь припомнить. И, может быть, моей скромной деятельностью я тоже послужил некой цели - надо же кому-то быть паршивой овцой в столь достойном стаде.
Те трое молчали, как рыбы, не в силах отвести от него виноватых, испуганных глаз, и каждому казалось, что холодный, невидящий взгляд пронизывает его насквозь. Еще минуту Судья Бленд молча стоял перед ними и вот, хотя ни один мускул не дрогнул в его застывшем лице, в углах запавшего рта вновь медленно заиграла все та же призрачная, неуловимая улыбка.
- Доброй ночи, джентльмены, - сказал он, повернулся, подцепил тростью портьеру и отодвинул в сторону. - Еще увидимся.
Всю ночь Джордж лежал в темноте и смотрел на скользящую за окном, в полном тревожных снов лунном безмолвии, древнюю землю Виргинии. Поля, и холмы, и ущелья, и реки, и вновь леса, вечная земля, бескрайняя земля Америки все скользила и скользила мимо в необъятном лунном безмолвии.
В этой потусторонней тишине неустанно гремел поезд, оглашал безмолвную землю мощным грохотом, слитым из тысяч звуков, будивших в Джордже давние-давние воспоминания: песни из прошлого, лица из прошлого, память о прошлом, все то странное, безымянное и невысказанное, чем живут люди, что они знают и чувствуют, но не в силах высказать, ибо нет у них для этого слов - предания утонувших во мраке времен, горестная мимолетность отмеренных каждому дней, непостижимое и вечно тревожащее чудо жизни. Вновь, как когда-то, все свои детские годы, слышал он грохот колес, звон колокола, заунывный паровозный свисток, и ему вспоминалось, как долетали до него эти звуки с берега реки, с окраины захолустного городка, и всякий раз тревожили его мальчишескую душу, без слов пророчили буйные и таинственные радости, щедро сулили новые страны, утро и далекий сияющий город. А сейчас одинокий вопль могучего поезда тем же неведомым языком говорил ему о возвращении. Ибо он возвращался домой.