И мать опомнилась. Она оглянулась растерянно, будто спросонок, будто не узнавая - где она и что с ней, а потом узнала, увидела, и полешко покатилось у ней из рук. Все было в какую-то долю минуты.
- Не обижайся, Григорий Иваныч, прости…
- Я бы за всех работал, - сказал Суетнов. - Один бы воевал за всех. Такое у меня в душе кипит. Двадцать лет пройдет - не успокоюсь, не отойду…
Мать стояла, прижав к губам уголок своего черного полушалка. Она была совсем высохшая. И полушалок на ней был старушечий, заношенный, пыльный, и костлявая рука была сухая и легкая, и лицо с выступающими скулами, с обтянувшимся лбом, с тонкой вощаной кожей было иссохшим.
- Поедешь? - спросил Суетнов.
Она молчала.
- Не как председатель приказываю. Как человек прошу… Как друг Степана твоего - прошу.
Она молчала.
- Даша!
- Кабы не сказал про Степана, - сказала мать, - может, поехала бы… Я Степану обещала… детей сберечь. Заклинал он меня, в каждом письме про них спрашивал… Любил очень. Не поеду я, Григорий Иваныч. Не проси. Если не полегчает младшенькому - в больницу его понесу.
В пустой тишине заскрипела калитка. И мать, и председатель, и Санька обернулись. Обернулись безотчетно и все-таки с облегчением; всем было ясно, что разговор кончен, только каждый - и мать, и председатель, и даже Санька - боялся признаваться в этом. После разговора как будто затянулся невидимый узел, не отпускавший их. И нужен был кто-то чужой, посторонний, чтобы развязать узел.
На двор вошли трое ребят. Они были в обыкновенной одежде и выглядели обыкновенно, только Санька сразу понял, что они городские, детдомовские. На городских даже обыкновенная одежда казалась чудной и все было не как у людей.
- Вам чего? - нахально и грубо спросил Санька с тем выражением, с каким в деревне все разговаривают с цыганами и побирушками.
- Хлеба не продадите? - спросил один из троих.
- Нету! - закричала мать. - Ничего нету! Нагнали вас, икуированных, а тут самим жрать нечего! Ступайте прочь! - И торопливо побежала в избу, не оглядываясь, и дверью хлобыстнула так, что закачался деревянный желоб под стрехой.
Суетнов исподлобья смотрел на детдомовских, потом повернулся и тоже пошел со двора, и тоже в сердцах пихнул ногой калитку.
Детдомовские ждали терпеливо. Один был худой, очень длинный, с той прозрачной бледностью в лице и руках, какая бывает у картофельных проростков, вытянувшихся в погребе. Второй был тоже худ, но зато приземист, широк, и было в нем что-то нервное, упрямо-драчливое, отчаянное. Третий, чернявый, не то еврейчик, не то цыган, был в очках и стоял позади всех, побаиваясь.
- Ну, чего ждете? - еще грубей и нахальней крикнул Санька.
- Хлеба!
- Сказано вам!
- Так везде говорят, а после все-таки продают.
- А деньги есть?
- Вот… - Один из них, приземистый, протянул деньги, зажатые в кулаке.
- Дурак, - сказал Санька. - Легко отдаешь. А если я отберу эти деньги?
- Как это?
- А вот. Взял - да и в карман.
- Брось шутить, - сказал высокий. - Не надо.
- А кто докажет? Выгоню вас отсюдова - и кончено!
- Отдай, - буркнул приземистый.
- Возьми-кась, - улыбчиво проговорил Санька, ощущая, как растет в нем ехидная злость, и сознание превосходства, и непонятное презрение к этим троим. - Ну? Попробуй!
- Отдай! - попросил высокий вежливо. - Не нужно. Отдай, нам некогда. - Он кивнул в сторону очкастого. - Это вот его деньги.
- А чего он молчит? По-русски не понимает?
- Понимает.
- А он понимает, отчего коза хвост поднимает?
- Ну, хватит, - не выдержал приземистый. - Надоело. Нас про это везде спрашивают.
- А скажи: почему? - Санька ткнул пальцем в очкастого.
- Она в туалет хочет, - покорно ответил очкастый, и было заметно, что он привык к насмешкам. И если спросить второй раз, третий раз, он ответит так же покорно.
- Ишь ты! - протянул Санька. - А сам в туалет не хочешь? Тебя как звать?
Высокий поднял свою прозрачно-бледную, влажную руку:
- Меня зовут Костя. А это - Олег, - и он показал на приземистого.
- А четырехглазого? - спросил Санька. - Он чего, знакомиться брезгает?
- Его зовут Федор, - сказал высокий. - Федя.
Очкастик отвернулся. Одно стеклышко в очках у него было разбито, и через трещину глаз казался кривым. А второй глаз казался особенно выпуклым и мокро-блестящим.
- Ребята, я лучше пойду… - сказал очкастик.
- Подожди! - Приземистый Олег шагнул к Саньке. - Ты! Отдай деньги. Мы уйдем.
Санька ждал, когда они обозлятся. С тихими, покорными в драку не очень тянет, а когда злы на тебя, то поднимается ответная злоба, угарная и слепая, и можно бить их всех, и гнать, гнать, покуда силы достанет, покуда не выплеснется вся злоба до капельки.
- "Отдай"?! - передразнил Санька и встал. - А этого хочешь?!
Он уже растравил себя, и поплыли перед ним, сливаясь, лица детдомовских, душным туманом заволокло голову - и тут ему помешали.
В калитку вошла старуха. Городская старуха. На ней, сутулой и дряблой, было красненькое пальтецо, как на молоденькой, и еще была шляпка, вся обкрученная черной драной кисеей. А на шее висела брезентовая полевая сумка.
Старуха быстро вошла, вприпрыжку, и быстро оглядела двор своими помаргивающими глазками. Она увидела детдомовских и всплеснула руками:
- Здрасте-пожалуйста! Вы откуда взялись?
Высокий Костя смутился; да и остальные были растеряны.
- Мы… - сказал Костя. - Мы… вот… к приятелю… Вот к нему! - Он показал на Саньку.
Старуха, моргая, уставилась на Саньку, словно бы не она пришла к Саньке в дом, а он пришел к этой старухе, и она тут главная и может рассматривать его без стеснения.
- Что-то я первый раз такого приятеля вижу! И давно вы подружились?
- На морковкино заговенье! - нахально ответил Санька и хмыкнул. Старуха опять уставилась на него.
- Тоже вежливый мальчик, - сказала она. - Современный ребенок. Спасибо. У вас недурное знакомство. Марш отсюда, нечего здесь околачиваться! В доме, вероятно, инфекционный больной, не хватало еще заразиться! Фридрих! Я к кому обращаюсь?!
- Сейчас, бабушка! - покорно и торопливо отозвался очкастик. - Мы уходим, уходим!..
Старуха деловито проковыляла на крыльцо, постучала в двери.
- Вежливый мальчик, - небрежно сказала она Саньке, - твои родители дома?
Санька не поспел ответить ей и осадить хорошенько. На стук выглянула мать из дверей, закричала: "Сказано - нету хлеба, нету! Ступайте прочь!.."
- Что, вы - хозяйка? - спросила старуха, не обращая внимания на этот крик и теми же внимательными глазами уставясь на мать.
- Ну, я хозяйка! Ступайте, говорю!..
- Мне сообщили, - сказала старуха, - у вас болен ребенок. Я врач из детского дома.
- Господи, - опешив, проговорила мать. - Извините, гражданочка… Не признала… Тут, знаете, ходят всякие, хлеба спрашивают, вещи меняют… А у нас ничего нету… Голова кругом идет!..
Старуха с какой-то нетерпеливой гримасой слушала извинения. Старуха была высокомерна. Весь ее вид значил: "Я все уже поняла. Стоило мне взглянуть на вас, на вашего сына, как я все поняла. И не нуждаюсь в пояснениях".
- Может, не будем терять времени? - сказала старуха и первой вошла в избу. На пороге она обернулась: - А с тобой, Фридрих, я поговорю. Ты меня слышишь, Фридрих?
- Да, слышу, бабушка! - плаксиво отозвался очкастик.
* * *
Детдомовские ждали, отводя взгляды от Саньки. И Санька ждал - они были в его власти.
- Отдай деньги. Нам идти надо.
- Как зовут-то? - сказал Санька очкастику. - А? Как тебя зовут-то?
- Ну, отдай, слышишь!
- Федором зовут? А может - Фрицем? - с наслаждением сказал Санька. - Ты Фриц, а? Фриц паршивый? Немец?..
- Сам ты немец! Фашист ты, понял?! - хрипло выговорил Олег. Этот приземистый парень, видать, не хотел бояться Саньки. Он лез вперед, на драку лез.
- Обзываться? - с еще большим наслаждением сказал Санька. - Да? Хлебца просить? И обзываться?!
- Отдай!
- А вота!.. - вскрикнул Санька и, не глядя, рванул поперек все деньги, все бумажки, что были в кулаке. Он не знал, что разорвет их, не думал рвать, это мгновенно пришло; он видел, как растерялись детдомовские, и сам растерялся. - Вота!.. - сказал он, показывая половинки бумажек. И вдруг, как будто поняв, что дело сделано и уже не поправишь и что надо стоять на своем и доказать, что так он и хотел, - Санька стал рвать деньги дальше, в мелкие клочья, приговаривая: - Вота! Вота! Вота!..
Детдомовские, все втроем - и хилый долговязый Костя, и набычившийся Олег, и даже очкастик - двинулись на него. Он увидел, что будет драка, но только не такая, как ему представлялось. Детдомовские не забоялись его. Как будто все Санькины чувства: и превосходство, и злость, и презрение, и та лихость, и свобода отчаянности, бесстрашности, что уже были в нем, - все это вдруг передалось детдомовским, а Санька остался ни с чем.
Он отбежал, озираясь, схватил лежавший у поленницы топор и поднял его вперед обухом.
- Давай!.. - зашептал он, чувствуя, как все холодеет, умирает в нем и от всего тела остается один дрожащий, до побеления сжатый кулак с занесенным топором. - Давай!.. Подходи!..