Всего за 552 руб. Купить полную версию
Кстати, мы с друзьями вчера спороли о тебе, пытаясь определить, рыба ты или нет. Я утверждал, что - нет. Рыба всё-таки глупая, пусть и шустрая, а в тебе ума уж точно не меньше, чем во мне или в Дауте. Даут, не обижайся, лучше здесь простись от меня с Бзоу и погладь его по носу. Завидую тебе.
Бзоу, жди следующего письма".
- Вот, - закончил Даут. - Ну? Чего смотришь? Видишь, он о тебе не забывает. Можешь радоваться. Даже к матери он обратил меньше фраз, чем к тебе, а это уж, знаешь, дурость и только. Но…
Афалина мотнул носом, поднял брызги, раскрыл рот и выразил своё мнение кратким свистом. Даут, редко слышавший голос дельфина, рассмеялся, потом заметил:
- По-моему, ты всё-таки рыба. Ничего, наверное, не понял. Ну всё. Я возвращаюсь. Будут письма, прочитаю. Только не надо теперь каждый день спрашивать, писал он или нет, хорошо? Если напишет, сообщу! А то начнётся…
Едва мужчина поднял вёсла, афалина кинулся прочь. Стал прыгать - изгибаясь и удивительным маневром падая в ту же точку, из которой появился. Затем успокоился; проводил лодку к берегу.
К вечеру был снег: мокрый, белеющий только в воздухе (на земле он таял в грязи). Ветром его заносило на веранду и апацху. Кагуа не выходили из дома. Предчувствуя холод, каждый надел свитер, закинул на плечи одеяло. К работе не было желания. Валера перечитывал стихи Гулиа. Некоторые произносил вслух, тем забавлял Хиблу:
- Вот, послушай. "С неба смотрит солнце миллионы лет. Льёт на землю солнце и тепло и свет. Но посветит солнце и уходит прочь, а живое сердце греет день и ночь. Значит, сердце лучше солнца самого. Никакие тучи не затмят его!"
- Да… Про солнце и тепло - это кстати, - улыбнулась женщина.
Ночью опять выпал снег; он удержался на земле. С утра солнце тщетно силилось растопить белые проплешины; зима ослабила его взор. Снег не таял, но слипался ровным слоем. Детям это было в радость, они бросали снежки. Жители чаще и настойчивей дышали, это было редкой забавой - видеть, как изо рта малым облачком выходит твой дух.
- Хорошо! - засмеялся Валера, опустив ладони в малый сугроб. - Я, конечно, люблю, чтобы жарко… Но лучше бы мороз был настоящий, со снегом и вьюгой, чем эта влажность!
Два дня температура опускалась к нулю, поднялась к четырём градусам и после короткого похолодания укрепилась на десяти - до февраля уже не изменялась. Усталый пастух возвращается вечером в балаган, ложится на шкуру, разложенную поверх соломы, долго ищет лучшего положения для рук и головы; ворчит в том, что всякий поворот кажется напрасным, оправляет сбившуюся постель; потом находит действительно удобную позу, однако, не успевает этому обрадоваться - засыпает. Так и природа, сомневаясь, причитая, наконец, решила, что для зимней спячки десять градусов будут ей удобны, успокоилась. Снег истаял тонкими ручьями и больше в Лдзаа не показывался.
- Если ты такой любитель настоящей зимы, езжал бы в Псху. У них там к декабрю на перевалах семиметровые завалы, - усмехнулась Хибла. - Тебе обрадуются. А то ведь скучно им.
Валера поморщился и предпочёл молчать.
Вечером всей семьёй сочиняли очередной ответ Амзе.
- Здравствуйте! - Даут приветствовал Ахру Абиджа.
Старик сидел на скамейке; в черкеске и башлыке он выглядел особенно старым.
- Здравствуй, здравствуй. Что, какие… это… Что слышно от брата?
- Да вот, недавно письмо прислал. Всё хорошо. Воевать пока что не воюет, но стрелять уже приходилось.
Задумавшись, Даут соврал:
- Вам просил привет передать.
- Да? - удивился Ахра.
- Да… Амза жалеет, что толком не простился с вами. Просил сказать, что это было из-за… ну… переживал он, сам не свой был…
- Ну, ничего.
Помолчали.
- Будешь отвечать, и от меня передавай привет. Скажи, что хоть мне восьмой десяток, я его дождусь. Нельзя же так умереть и не услышать его рассказов о войне. В тех краях из наших ещё не воевали…
Новый год встретили тихо, без торжества. Даже торт не обозначил праздника; подарков на утро не было.
Двенадцатого января Даут заметил на дороге почтальона; отложив книгу, заторопился к калитке. Бася взглянул вслед хозяину; зевнул и, переложив лапки, возвратился к дрёме. В соседском доме слышался смех. Пахло морозом и листьями.
- Из Афганистана? - спросил мужчина.
- Да, - кивнул почтальон.
- У-у! Хорошо. А то ждём. Давненько брат не писал. Что там у него…
- Это телеграмма.
- Зачем? - удивился Даут и молча принял сложенную бумагу.
Почтальон ушёл не попрощавшись. Даут замер; насупился. Стук сердца был громким и отчётливым. Нужно прочесть. Или отдать отцу? Пусть он прочтёт. Нет! Даут раскрыл телеграмму; принуждал себя первым делом прочесть напечатанную слева общую сводку о дате и городе отправления, не дозволял себе отвести взгляд к самому тексту, расположенному справа, но всё же кратким соблазном ухватил несколько слов; "Заур убит". Даут приоткрыл рот, чаще дышит. Слюна отчего-то вязкая, терпкая.
Мужчина оглянулся к веранде; затем, наконец, прочёл весь текст - неспешно, нашёптывая его вслух:
- Сообщи Чкадуа. Заур убит. Три дня лежал. Для нас началась война. Я здоров.
Даут не знал, что делать. Он без толку прочитывал телеграмму снова и снова, будто надеялся вычитать в ней иной смысл. Это лишь слова. Заур не мог умереть. Это… Заур жив; ведь… Даут, сложив листок к груди, вспомнил молодого, стеснительного Чкадуа. Улыбнулся; это ложь… Спина напряглась кратким покалыванием. В руках - тяжесть. Заур умер. Его убили. Убили на войне. Здесь, в Абхазии, тихой и отданной зимней влажности, это казалось невозможным, и всё же он действительно умер…
Внимание стало избирательным, оставляло памяти лишь отдельные разговоры и образы. Прочее исчезло вместе с осознанностью; всякое движение вершилось само по себе.
Валера прочёл телеграмму. Стоит. Смотрит на сына; затем читает вновь. Молчит. С берега донёсся чей-то крик. Местан вылизывает лапу. Даут чаще сглатывает; глаза болят и собраны жаром.
- Что же делать? - спросил Валера.
- Не знаю…
- Неужели… Жаль мальчишку-то…
- О чем это ты? - спросила расслышавшая разговор Хибла.
Муж отдал ей листок.
- Господи Иисусе! - вскрикнула женщина, торопливо вытирая левую руку о подол юбки. - Да что вы тут стоите?! Как можно! Господи!
Хибла побежала к калитке.
Эта была первая военная смерть в Лдзаа за многие годы.
Две недели спустя в село из Сухума привезли "чёрный тюльпан" - гроб молодого Заура. Под деревянными досками был цинк. Как поговаривали, внутри не было даже останков - лишь форма или шапка убитого. В таких подозрениях горе родственников усилилось; кто-то мог усомниться, захоронен ли их сын в родной земле, а это было бы оскорбительным для всей фамилии.
Гроб поставили в доме Чкадуа. Люди собрались вокруг него - плакать. К тому пришли друзья, чужие женщины, старухи; многие приехали из соседских сёл; скамеек каждому не хватило, так что садились всюду: на ящики, ступени, бочки, на пол.
Два дня Хавида с тремя братьями, матерью и племянниками сидела в комнате возле гроба. Спать не позволялось, но тело, конечно, утомляло всякую волю, и нередко кто-то опускал голову. Очнувшись однажды из мрачного забвения, Хавида заметила, что все, кроме неё, спят. Женщина, тихо постанывая, с открытым ртом подошла к гробу; сложила на него руки. И захотелось ей взглянуть на сына, каким бы он сейчас ни был. Спустившись к сараю, Хавида отыскала лом; им неспешно подняла несколько досок; но цинк ей бы не удалось вскрыть и с лучшими инструментами. Проснувшийся брат подбежал к плачущей женщине; в его объятиях она ослабла - выронив лом, изогнув ноги, повисла на руках мужчины; пришлось нести её до кровати.
Плаканье было гнетущим. Прохожие, заслышав причитания и стоны, останавливались, крестились, словно этем могли отозвать подобные звуки от своего дома.
- Ужас, - шептал Батал. - Что ни говори, а страшно это… Совсем, как звери.
- Да, - соглашалась Айнач.
- Так же и шакалы кричат; только едва ли они оплакивают кого-то. Скорее смеются. Удивительно, конечно, до чего похожи в нашей жизни плач и смех!
Женщины подходили к гробу, склонялись к нему, кричали, задыхались в густых рыданиях; в бесчувственности царапали себе лицо в долгие кровавые раны, рвали с головы волосы; опускались на колени и выли, словно волчицы, окружившие убитых волчат; иные начинали браниться, проклинать убийц. Ходили по дому спутано: сталкивались, ударялись о стулья, будто были пьяны или одержимы.
Домашние коты и пёс Чкадуа убежали; лишь куры были равнодушны к происходившему: бегали, вертели головой да поглядывали, не выронит ли кто-нибудь из гостей кусок хлеба.
Градусник указывал неизменные десять градусов. Небо было чистым от облаков; с гор спустилось краткое эхо грома, но сельчане знали, что ни грозы, ни дождя для них не будет.
Даут, наблюдавший за плаканьем, сидел возле стола и был до того напряжён, что у него заболела голова. Он прятался в тени, потому что боялся, что кто-то из плачущих старух посмотрит на него. В творившейся истерии он чуял смерть. Все, кого он знал, были здесь иными. Невозможным было смотреть на Хиблу; она оплакивала не только Заура, но и своего сына.
Лишившись слёз, женщины продолжали плакать криками, сипом.
Наконец, гроб был опущен в семейное кладбище за домом Чкадуа. Ахра Абидж бросил в могилу ком земли. Помолчав, начал своё слово:
- В Омаришаре жила женщина. Война забрала у неё всех родных; даже сына младшего не оставила. И жила она одиноко, за помощью соседей.