– Раньше… – с удовольствием протянул директор благотворительного фонда. – Раньше мы были гораздо моложе… Кстати, ты помнишь за те сережки, Спорщик?
– Или. Чтоб они горели. Тогда мне один мент делал за них вырванные годы.
Директор расхохотался.
– Правильно, а чего б тебе хотелось? Мусора сами губу раскатали на них. Такой был бы подарок от одесских ментов киевскому руководству… Если бы я не проиграл тебе двадцать штук в честном споре.
– Да, двадцать тысяч, – покачал головой Капон. – Те двадцать штук рублей были задороже сегодняшних тридцати тысяч долларов. Но какие сережки, а, Боцман?
– Скажу по секрету, Капон. Как испытанному партнеру. Эти сережки таки да попали в Киев. Более высокому руководству, чем тому, кого ублажали менты. Мы же тоже умеем делать подарки, – скромно заметил директор и со вздохом продолжил: – Какая вещь… Я бы такую с удовольствием приобрел. Но где ее взять, когда сегодня какая-то пятикаратная срань проканывает за исключительную ценность.
Сережки стоили таких воспоминаний, потому что вы хрен увидите нечто подобное в каком-то местном музее или даже в ушах новоявленных мадамов. И выплыли они на свет Божий в те слабозабываемые времена, когда районным судом руководил обком партии, а вовсе не Леонид Александрович.
Капон уже тогда носил не только вставной шнифт на морде, но и кличку Спорщик. Потому что имел манеру забивать пари с подарками природы, наподобие себя, и ни разу не прокатал в честном споре. Если Капон приходил до Витьки Сивки, Боцмана или Стакана, так они безоговорочно забивали с ним лапы. А Капон гнал им примерно так: "Могу замазать на десять штук, что на улице Чижикова в такой-то хате спрятано пару пудов золота у радиаторе". Ребята проверяли эти сведения и лишний раз убеждались: за то, чтобы выиграть у Канона, не может быть речи. А честный спорщик Капон радовался жизни и из-за хронического отсутствия туалетной бумаги повесил в сортире Уголовный кодекс, где такому литературному произведению, между нами говоря, самое место.
Так один раз Капон выиграл у Боцмана двадцать штук уже после того, как наша доблестная милиция взяла одного мерзавца за расхищение социалистического добра в особо крупных размерах. И правильно сделала. Потому что, если не воровать у крупных размерах, что тогда конфисковывать в доход государства, а вернее, его служащих? Пресловутые магазины "Конфискат" только успевали обслуживать из-под полы лучших представителей народа в виде его передового отряда номенклатуры. Причем по ценам, которых из-за чистого символизма в природе не бывает.
В общем, дело обстояло как нельзя ништяк. Одни себе беспокойно молотили бабки, вздрагивая по ночам, пока на них таки не приходила кара за грязные дела. Те самые дела, какими сегодня без шума и пыли занимаются все: от "челноков" до директоров предприятий. Но при этом над их головами уже не висит угроза от литературы, которой Капон нашел достойное место в сортире. Тем более, сейчас трудовых навыков бизнесменов, в былые годы называемых расхитителями социалистической собственности и валютчиками, очень здорово переняли люди, которые тогда стояли на страже морали советского общества и перевоспитывали желающих жить чуть богаче тюрьмами и расстрелами.
В общем, стоило ментам прихватить очередное преступное сообщество, как еще до приговора суда из хат подельников вытягивали всё, что представляет из себя ценность для "Конфиската". И тут же наша замечательная партия вместе с комсомолом, ментами, а также прочими непорочными людьми устанавливали сами себе цены, по которым приобретали уворованное, с понтом по закону, имущество расхитителей. Сами понимаете, после всего этого фигуры адвокатов рассматривались на суде как нудная декорация. Если бы потребовалось, так и бронзовый памятник Пушкину вполне мог намотать срок.
Ага, гражданин Пушкин, карябали клевету "Я помню чудное…"? Молчание – знак согласия. Налицо факт антисоветской агитации и пропаганды. Товарищ адвокат, суд берет в расчет, что памятник уже раскаивается. По этому поводу подсудимый приговаривается не к семи, а всего лишь к пяти годам, естественно, с конфискацией. Так что пускай гражданин Пушкин искупает свою вину, а его постамент, проданный за двенадцать копеек через "Конфискат", украшает дачу секретаря по идеологии. Тем более, что дача уже окружена старинным забором, перетасканным с Фонтана. Нехай теперь постамент Пушкина добавит в ней декору вместе с рыбами, хлещущими водой со ртов на благо народа, как того постоянно требует партия.
Зачем после всего этого говорить за живых людей, которых можно было посадить или расстрелять, чтобы уворованное ими у страны по справедливости и за три копейки досталось ее лучшим сынам прямо из подсобки "Конфиската"?
Слава Богу, сегодня никакого "Конфиската" не требуется вместе с судебной реформой. Это вам не застой, а демократизация. На кой человека заарестовывать, со свидетелями репетировать, дело сшивать, чернуху клеить – на это же месяцы уйдут. Куда демократичнее и быстрее взорвать его к чертовой матери, особенно, когда все вокруг успели выучить лучше таблицы умножения: заказные убийства не раскрываются, даже если известно, к кому переходит дело покойного.
Зато тогда, заказных убийств? Слов таких поганых не было в те годы, за которые вспоминали Капон и Боцман. Просто задержали проклятого расхитителя, который организовал подпольные цеха и заваливал город одеждой. И правильно. Так этому ворюге и надо. На нашем горе решил наживаться, людей одевать. Как же тогда те, кому по должности положено, будут распределять дефицит за наличный расчет?
А на хате этого проклятого расхитителя социалистической собственности было чем поживиться до такой степени, что многие воры рвали на себе волосы: как это менты их успели опередить? И, если внепартийные воры имели манеру делиться с ментами, так о том, чтобы менты поделились с ними, можно было держать карман на всю ширину собственной придурковатости.
Через две недели после ареста проклятый расхититель социалистического добра подцепил какую-то болячку в тюрьме и окочурился, так и не дождавшись справедливого народного суда. И до того тюремная зараза была вредная, что покойника выдали родичам в хорошо себе глухо запаянном гробу, честно предупредив: если кто рискнет вскрыть гроб, так эти смертоносные бациллы в момент придут по его душу.
Кроме прочих цикавых штучек, доставшимся от ворюги в наследство лучшим представителям советской власти, были и сережки. Причем до такой степени интересные, что в Одессе их не сумел оценить ни один ювелир, хотя когда-то наш город славился не только скрипачами и налетчиками, но и самым обширным представительством фирмы Фаберже в Европе.
Ментовское начальство решило от греха подальше отправить эти висячки в Киев под видом экспертизы в подарок. Киев тоже любил щедрые жесты, в сторону Москвы, учитывая, как пылал до прекрасного самый главный мент страны Щелоков. Не хуже своего двоюродного папы Леонида Ильича, с трудом таскавшего на груди пять золотых Геройских звезд. А что у него, кроме этого золота, лежало в загашниках, так этого вряд ли когда-нибудь станет известно. Потому как вся бодяга варилась в те времена, когда наш обком торговал государственными домами, с понтом они кооперативные, и при том не рисковал подцепить такую болячку, которая из-под следствия ведет прямо на кладбище мимо суда.
Вот что значит вовремя делать прививки от ненужных организму микробов, даже под видом каких-то сережек восемнадцатого века.
В тот день, когда Леонид Ильич гундел из телевизора за борьбу с отдельными недостатками, до Боцмана заявляется Спорщик. Капон клацает своей вставной челюстью так же разборчиво, как Брежнев с трибуны съезда за окончательное построение развитого социализма. Боцман понимает: фармазон хочет за что-то поспорить, причем так крупно, что аж волнуется. Зато сам Ледя Боцман, тогда еще Рыжий, не переживает и терпеливо ждет, когда изо рта Спорщика перестанут вылетать слюни и непонятные звуки, а золотой запас в виде челюсти ляжет на свое родное место.
После того, как Капон опрокинул в себя стакан ледяного вина, его вставная челюсть успокоилась, и он почти внятно предложил Боцману пари на двадцать тысяч. И за что спорил этот одноглазый босяк? Он спорил за то, что у одного подполковника милиции эти самые пресловутые сережки будут висеть у семейных трусах от одесского перрона до самого Киева. А чтобы по дороге те брюлики не растворились от чрезмерного подполковничьего напряжения, с ним у вагоне поедут еще два мента, одетые под инженеров перед тринадцатой зарплатой. И Спорщик мажет на двадцать штук, что эти самые сережки будут украшать семейные трусы подполковника, а Боцман отвечает ему: если они таки да зашиты в таком сейфе, то Капон может начинать экономить слюни для подсчета купюр.
Через пару дней Боцман нагло припирается на вокзал и делает из себя страшный вид, с понтом соскучился за этой мамой русских городов – хоть по шпалам маршируй. И лезет у вагон с билетом на кармане, в белой панаме, как у приезжего придурка. Что там было в вагоне, так это покрыто мраком неизвестности. Потому как, хотя бандита Боцмана уже нет на этом свете, а из его сомнительного пепла возродился фирмач Леонид Александрович, но те двое ребят, которые были вместе с ним, тоже живы-здоровы. Более того – один из них продолжает шнырять по Одессе при виде, словно, кроме него, нас некому вывести до очередного светлого будущего. Короче говоря, до Киева доехали подполковничьи трусы у таком замечательном виде, что их можно было штопать исключительно погонами. Потому как Боцман рассудил: произведениям ювелирного искусства место в ушах прекрасной дамы, а не возле ментовских яиц.