Но говорю вполне серьезно: болезнь действительно оказалась очень тяжелой. — Пи-Эм понизил голос до шепота:
— Он был на грани помешательства. Ему совершенно нельзя пить.
— Ну и не будет.
— Погодите. Вы меня не поняли. Я хочу сказать: у него может появиться желание выпить. Особенно когда кругом все пьют. А для него капля алкоголя — уже яд.
— Не преувеличиваете?
— Нисколько.
— Вы уверены, Пи-Эм, что сказали мне всю правду?
— Зачем мне врать?
— Вот вы упомянули, что он был на грани помешательства. Только ли на грани? Может быть, в определенный момент…
— Тише, Лил!
— Значит, да?
— Надеюсь, вы умеете молчать?
Правильно он поступает? Или нет?
— И все-таки привозите его. Обещаю соблюдать осторожность.
У той, которая некогда подметила в Доналде что-то очень печальное, тоже был задумчивый вид. Теперь Пи-Эм вспомнил: перед ним внезапно ожило женское лицо.
Как странно воскрешать такие давние воспоминания здесь, рядом с желтыми водами реки, у подножия гор, снова закутавшихся в облака!
— Вот-те на! — бросил кто-то. — В Мексике опять дождь.
В самом деле, на горизонте, между небом и землей, встало нечто вроде колонны, еще более темной и зыбкой, чем раньше.
— Я же говорил, что зарядило на неделю самое меньшее!
Загудели моторы. Один за другим собравшиеся разъезжались по домам: перекусят, примут ванну и возьмутся за старое.
— Жду! — напомнила всем Лил Ноленд.
Лил Ноленд — брюнетка, кожа — как у мексиканки.
Та, которая говорила когда-то о печали Доналда, была блондинка, такая светлая, что казалась совсем белокурой. Тоненькая блондинка с продолговатым и, несмотря на неполные шестнадцать, уже серьезным лицом.
«Маленькая мама»…
Так называли ее там, в Айове, где папаша Эшбридж держал лавку, торгуя всякой всячиной: бакалеей, скобяным товаром, огородной рассадой, удобрениями, готовым платьем. В Эпплтоне была всего одна улица, и магазинчик папаши Эшбриджа располагался на самой середине ее, являясь, так сказать, центром и душой поселка. Дом был деревянный, одноэтажный, с верандой со стороны фасада; на этой веранде вечно торчали мужчины — пили пиво или жевали резинку, развалившись в качалках.
Родители «маленькой мамы» жили у самой околицы, в последнем на улице доме, кое-как сколоченном из старых досок, рифленого железа — словом, из того, что удалось подобрать на свалках, и слишком тесном для целой кучи — не то восемь, не то девять — ребятишек, калеки-матери, прикованной к инвалидному креслу, и почти всегда пьяного отца. фамилия их была Додсон, девочку звали Милдред.
Ходила она обычно босиком, в цветастом ситцевом платье, слишком просторном для такого худенького тела.
Тем не менее на несколько недель она стала подружкой Пи-Эм. Тогда ему, кажется, шел только шестнадцатый. Он был не из ранних: девушки еще вызывали в нем робость. Милдред оказалась первой, которую он повел в кино в соседний поселок Ферфилд.
Она никогда не смеялась. Доналд, которому едва стукнуло четырнадцать, был ростом с брата и на вид одних лет с ним.
— До чего же твой брат печальный…
Все это вспомнилось теперь Пи-Эм. До этого дня никто не замечал, что вид у Доналда печальнее, чем у других. Пи-Эм пропустил тогда эту реплику мимо ушей. Вскоре он опять стал ходить в высшую школу [3] в Ферфилде, а затем уехал — уехал всерьез, на семнадцать лет, и начисто забыл о Милдред, которую и поцеловал-то в темноте всего раз-другой.
Много позже брат написал ему, что женится. Выбрал он именно Милдред.
Любопытно, правда? С тех пор прошло двадцать лет, Санта-Крус разливалась неизвестно сколько раз, и надо же! Доналд оказывается у него, Пи-Эм, в комнате для гостей, а Милдред с детьми ждет мужа в Ногалесе, по ту сторону границы, за проволочной изгородью!
Пи-Эм больше ее не видел. Не видел он и детей — двух мальчиков и девочку, не знал даже, как их зовут.