Неужели я смог провести эту неуклюжую лодку через все это? Я не чувствовал гордости, одно лишь облегчение, а в душе уже рождались знакомые упреки самому себе из-за того, что по собственной вине я снова попал в глупое положение.
Да и главная моя проблема не была решена: как мне приблизиться к «Испаньоле»? Я оглянулся. Солнце плясало на волнах, и поодаль от меня, ярдах примерно в ста, я увидел другое течение, очень похожее на то, которое мне следовало использовать, тоже идущее параллельно берегу. Оно наверняка могло приблизить меня к «Испаньоле», правда, к другому ее борту, обращенному не к земле, а к морю.
Здесь не было течения, идущего к берегу, которое могло бы мне помочь, но я рассчитал, что, если сяду на носу шлюпки с двумя веслами, я, вероятно, сумею двинуть ее на один—два ярда вперед; остальное сможет сделать ее вес. Это решение оказалось правильным: я вошел в нужный мне поток без особых потерь, если не считать ноющие от напряжения члены.
Теперь течение несло меня так легко, что я мог позволить себе повернуться и посмотреть на судно. Ни домашний кров, ни пылающий очаг никогда не казались мне столь вожделенными, сулящими радушный прием. Я громко крикнул, затем сел спокойно и стал ожидать, чтобы вахтенный меня заметил.
Но заметил меня не вахтенный, меня увидел мой маленький друг — Луи. Он забрался высоко на рей [13] , где любил усесться верхом и глядеть в море. Я слышал его крик и увидел, как он машет мне. Вскоре над поручнями показались людские лица; буквально через несколько минут я услышал всплески: трое матросов плыли к моей шлюпке. Я навсегда выбросил из головы давно устоявшееся представление, что моряки не умеют плавать! Но чувство облегчения и счастливое настроение испарились, как только я взошел на борт и увидел на выбеленной зноем палубе мрачную фигуру капитана Рида.
Мне пришлось пережить очень неприятный период времени. Боцман Нунсток быстро увел меня подальше от глаз тех, кто меня ждал на палубе: это были дядюшка Амброуз, Джеффериз, Грейс Ричардсон, Луи и большая часть команды. Капитан беседовал со мной наедине и на протяжении получаса задал мне не более десяти вопросов. Мною владело чувство тревожной неловкости.
Я должен был стоять перед его столом словно обвиняемый. Несколько секунд он смотрел мне прямо в глаза; его серые глаза были полны холодного неодобрения. Затем он оглядел меня с ног до головы — мою измятую рубашку, запачканные чулки, ладони в пузырях от весел, исцарапанное ветвями и колючими кустами лицо. Затем он снова впился своими глазами в мои. На этот раз они были полны презрения. И вот раздался первый залп вопросов, холодных, словно острие ножа.
— Мистер Хокинс, что вы сделали с моим первым помощником и шестью матросами? Отвечайте точно.
Друзья никогда не говорили мне, что я мямлю. Доктор Ливси иногда упрекает меня в склонности к глупой гордости. Сквайр Трелони считает, что я слишком осторожен. Матушка хотела бы, чтобы я был поскромнее. Дядюшка Амброуз (как и мой отец) любит меня без всяких оговорок. Но никто из них не упрекал меня в том, что я не умею ясно говорить. Представ перед капитаном Ридом и услышав его вопрос, я оказался способен лишь издавать невнятное бормотание.
— Это было… То есть дело в том… Обстоятельства, обнаруженные нами… Мистер Колл сказал… Мы никого не нашли… А они исчезли, словно призраки… Мы нашли череп, скелет. Морган умер, нам ни к чему о нем думать… Но они все исчезли…
И вот так я бормотал и бормотал, произнося отрывистые, лишенные смысла фразы.
Капитан Рид и бровью не повел. Его немногие вопросы все относились к той странности, что Натан Колл решил отправиться куда-то еще, не предупредив меня. То, что Колл допустил, чтобы я возвращался один, маневрируя тяжелой шлюпкой, тоже поразило капитана — он не мог этого понять.