Если маэстро изобразил убийцу в момент злодеяния, он ведь не мог написать его портрет. Подобное обвинение было бы еще более явным, чем любое из словесных.
— Я тоже об этом думал, — возразил Виргилий. — Но ведь он мог создать такое полотно и не выставлять его напоказ. Запрятать туда, где оно не могло бы никому попасться на глаза, кроме него самого или вас, Горацио.
— Право, не знаю, — отвечал тот с потерянным видом.
— Если маэстро не рассказал о преступлении, свидетелем которого стал, никому, даже своему сыну, он никому не показал бы изобличающего полотна, — предположил Пьер с присущим врачу здравым смыслом.
Виргилий вздохнул, поколебленный железной логикой друга.
— Можно перевернуть вверх дном особняк на Бири-Гранде, — осмелился вставить словечко дядя Чезаре.
Горацио с сомнением пожал плечами. Черная муха села на одну из его открытых ран. Он вздрогнул от боли. Чезаре отогнал муху, больной прикрыл веки, словно это его успокоило, и с трудом выговорил:
— Мой отец все хранил, от долговых расписок до черновиков своих писем, от самых ничтожных бумаг до самых ценных. Он сохранил эскизы всех полотен, принадлежащих его кисти, пусть впоследствии иные и были проданы или подарены. Возможно, в эскизах и отыщется какой-то след…
Виргилий вспомнил о рисунке углем «Поклонения Святой Троице», который художник держал в последнюю минуту в слабеющих руках. По свидетельству сына, он хранил это вещественное воспоминание о полотне, предназначенном для Габсбурга, там же, где и все остальные эскизы. Включая и тот, на котором изобразил преступление? Как знать… Если немного повезет… Однако оптимизм Виргилия быстро иссяк.
— Доступ к архиву набросков был открыт всем, — продолжал сын Тициана. — Когда отец был в мастерской, никто не позволял себе рыться в них, но стоило ему отвернуться, только ленивый не набрасывался на эскизы и не копировал их. Я плохо представляю себе, чтобы он оставил в стопе листков, в которые каждый мог заглянуть, свидетельство о некоем событии, знать о котором не нужно было никому… Одному Богу известно…
Одному Богу известно, одержала ли мания сохранять все верх над желанием молчать. Эта мысль пронзила сразу всех участников встречи на берегу острова. Мгновение она витала вокруг них в тяжелом смрадном воздухе, а затем улетучилась, поскольку Горацио стало рвать кровью и желчью. Пока кризис не миновал, Чезаре поддерживал ему подбородок.
— Мы довольно утомили вас, синьор Вечеллио, — извинился он. — Вам лучше вернуться и лечь. Я пойду с вами и наложу на ваши раны компресс из травы, которую Пьер привез из Падуи. Он смягчит боль, производимую столь зрелыми бубонами, как ваши. — И бросил друзьям: — Ждите меня в лодке. Накладывание повязки задержит меня ненадолго. Через час мы будем в Венеции.
Пьер и Виргилий кивнули. Чезаре наклонился, чтобы помочь сыну Тициана встать на ноги — одному ему это уже было не под силу. От долгого сидения у него онемели конечности, и до того едва державшие его. Они стали удаляться: один — внушительных размеров толстяк — поддерживал другого — состарившегося до времени, спотыкающегося, икающего доходягу.
Погребение Тициано Вечеллио в церкви Девы Марии Преславной прошло в строгой напряженной атмосфере. По причине эпидемии Светлейшая не смогла оказать своему самому прославленному художнику почести, которые тот заслужил. Однако на торжественной службе и на погребении в часовне Распятия присутствовала безымянная безгласная толпа. Многочисленными оказались венецианцы, пожелавшие выразить свое восхищение мастеру, украсившему и прославившему их город. Само собой разумеется, Горацио среди присутствующих не было: отлучиться из лазарета смертников было невозможно.