Из-под этой юбки, задирая ее сзади, торчала пристегнутая к поясу сабля, а ниже были огромные сапоги с длинными шпорами, весело звеневшими в такт прыжкам и обезьяньим ужимкам “дамы”.
Пан Кшиштоф не вдруг понял, отчего у него все похолодело внутри при виде этого парчового лоскута. Лишь справившись несколько с сердцебиением, он догадался о причине своего почти что обморока: парча была та самая, в которую он своими руками завернул чудотворную икону святого Георгия Победоносца перед тем, как спрятать ее за горку с фарфором.
Совершенно потеряв голову от этого последнего удара, Огинский вихрем ворвался в карточную. Сидевшие там и живо обсуждавшие происшествие офицеры с удивлением обернулись на его растерзанную, с дико вытаращенными глазами и стоящими дыбом волосами фигуру. Не обращая ни на кого внимания, пан Кшиштоф подскочил к горке и рывком опрокинул ее на пол. Это было сделано так стремительно и внезапно, что по-прежнему сидевший на своем месте толстяк едва успел отскочить, спасаясь от падавшей, как ему показалось, прямо на него горки.
– Сумасшедший! – крикнул толстяк, лихорадочно шаря рукой по поясу в поисках пистолета, которого там не было. – Вы видели, господа, этот сумасшедший хотел меня убить! Какая низость!
Поднялся переполох. Огинского схватили за руки, и кто-то вгорячах поднес к самому его лицу опасно поблескивающий кончик сабли. Пан Кшиштоф не сопротивлялся и даже не чувствовал того, что с ним делали: остановившимся, мертвым взглядом смотрел он на открывшееся пыльное пространство между опрокинутой горкой и стеной, где еще вчера лежала завернутая в золотую парчу чудотворная и, что было главнее всего, очень дорогая икона.
В пространстве этом, увы, ничего не было, кроме нескольких, уже упоминавшихся выше, комочков пыли и одинокого паука, который, не выдержав шума и повышенного внимания к своей персоне, поспешно улепетнул в щель под плинтусом.
Еще не успев хорошенько осознать всей глубины постигшего его несчастья, пан Кшиштоф Огинский был с позором выведен вон. Одетого в короткое и узкое, с чужого плеча платье, его швырнули на твердые камни двора. С крыльца прозвенели шпоры, и пан Кшиштоф увидел у самого своего лица блестящие сапоги.
– Дуэль отменяется, – прозвучал над ним голос капитана Жюно. – Вы слишком низки, сударь, чтобы я позволил кому-либо из моих офицеров пятнать свою честь, стреляясь с вами. Имейте в виду, что лишь находящийся при вас известный нам обоим документ удерживает меня от того, чтобы приказать своим солдатам отвести вас за гумно и там расстрелять. Но берегитесь, сударь, не попадайтесь больше мне на глаза! В противном случае, видит бог, я вас все-таки расстреляю. Убирайтесь немедленно отсюда и выполняйте свою секретную миссию где-нибудь в другом месте!
Кшиштоф Огинский поднялся и, ни разу не взглянув на капитана, побрел прочь – сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, пока не перешел на бег.
Вечером того же дня у распахнутых настежь ворот усадьбы остановилась, переводя дух, небольшая, всего из трех двигавшихся пешком человек, процессия. Возглавлял это шествие более всех запыхавшийся, но при этом не перестававший нетерпеливо оглядываться по сторонам и торопить своих спутников камердинер старого князя Архипыч. Башмаки его и белые чулки посерели от дорожной пыли, лицо раскраснелось от непривычных усилий, а покрытая седым пухом, в совершенно сбившемся на одну сторону пудреном парике голова тряслась гораздо сильнее обычного.
Следом за Архипычем выступал с дароносицей в руках званый к старому князю для последнего причастия отец Евлампий. Он тоже пыхтел и отдувался после долгого подъема в гору, но смотрел много живее своего престарелого провожатого.