Симаков же, придержав его за рукав, негромко объявил, что ему, секретарю партии, лучше остаться дома. Или вовсе уходить отсюда — и без него пасха освятится.
— Глупости. Сам додумался или кто из них научил?
— Можно сказать, сам допер.
— Оно видно, между прочим, орел. Высоко, брат, летаешь, а мало на земле видишь. Значит, по-твоему, заварил Иванченко кашу, а сам в кусты? Пусть, мол, другие жизнью рискуют? Так понял тебя?
— Руководство... — несмело проговорил Симаков. — Тебя, как руководство, надо уберечь. Чтобы еще где-нибудь на таком деле пригодился...
— Что болтаешь, Симаков?
— Не я болтаю, не я! — Симаков обозлился. — Ты лучше с бондарем поговори.
Старик замялся. Но тут же рассказал: свояк его, что на железной дороге работает, имеет связь с одним слесарем-водопроводчиком. Слесарь тот будто бы носит задание от самого ЦК, из Москвы. Просил на квартиру человека поставить, назвал фамилию. Чем можно помочь и уберечь любым путем, поскольку нужен он для будущей работы.
Иванченко задумался. Он мысленно благодарил Сташенко, но тут же спрашивал себя: имеет ли право оставаться, посылая на смерть других? Для того чтобы руководить всем фронтом... В голове его десятки имей и явок. Попадись он гестаповцам — онемеет подполье. Пропадет связь...
Но как он посмотрит в глаза жене Симакова, если муж ее погибнет?
Вот еще... Разве о его драгоценной жизни печется Сташенко? О деле. Если для дела надо сберечь именно его, Иванченко, значит, надо. Прав бондарь...
А что скажет жена бондаря, если вдруг?..
Есть главная цель. Ей надо подчинять все на свете. Рисковать. Умирать...
А дышать, курить, есть, пить будет все же он, а не другие. Можно ли жить, зная, что уцелел такой ценой?
Целесообразная расстановка сил и забота о будущем подполья — главное. Сташенко мечтает о восстании. Может, для восстания и бережет его Сташенко?
Странно... На смену одним приходят другие, такие же способные и отважные. Не станет Иванченко — придет Бреус. Незаменимых нет...
— Пошли, хлопцы, — проговорил Федор Сазонович, как бы подытоживая внутреннюю борьбу. — Спасибо за заботы. Правда ваша во всем. Только на этот раз я иду с вами.
… Часовой грелся где-то в теплой хате, и подрывники без труда опорожнили канистры. Обошлось без ножей, чему все были рады. Побежали к лесу, чтобы на опушке расстаться.
Под ногами поскрипывал снег. Федор Сазонович скользил, придерживаясь за стволы деревьев. Вскоре краешек неба над лесом заалел, как если бы опорожнили вагранку с жидким чугуном. Федор Сазонович ускорил шаг — каждый шорох пугал его. Вот и дорога в город. Не та, которой добирался сюда, к складам, а другая, на Мамыкино, где нет ни складов, ни объектов, а есть сало и подсолнечное масло, картошка и мука. Туда часто ходили на менку павлопольцы, не внушая подозрений. За плечами его был мешок с бельишком — видно, наменять не удалось — а в руках суковатый посошок, который срезал в лесу.
Антонина стирала в прихожей. Странно, что жена в это утро стирает. Зеркало на стене отразило небритое лицо с воспаленными глазами. Федор Сазонович попытался пошутить, но не сумел.
Жена засуетилась, подала умыться и все ждала, когда начнет рассказывать, но тот только тяжело дышал, будто после бега. Умывшись, он сел на скрипучий стул, стащил сапоги, размотал портянки. Потом обнял жену, поцеловал ее набрякшие пальцы и лег. Он не слышал ни суеты Антонины, готовившей завтрак, ни разговоров соседки:
— Федор Сазонович пришел? Умаялся небось, спит, бедняга. Принес чего? А слышал», что нынче стряслось? Подожгли склады с зерном и мукой. Опять расстрелы пойдут. Минуй нас, господи, лихая година...
4
Работы было много: обувь у населения прохудилась. Солдаты тоже порой забегали в подвал, пропахший старыми кожами.