От Рудого не ускользнуло, как ухмыльнулся в кулак Сидорин и заерзал Ларкин.
Незабываемая то была минута! Рудой негромко, но отчетливо скомандовал:
— Товарищи командиры!
Все встали и замерли в стойке «смирно». По-уставному полусогнул пальцы Сидорин; Ларкин по привычке ухватил пальцами швы потрепанных солдатских галифе; Бойко, этот гигант и увалень, как бы засветился, услышав такую удивительную здесь команду. Да и сам Рудой почувствовал, как холодок пробирается по спине, как сердце готово выскочить от полноты чувств.
— Вольно, товарищи!
Никто не садился. Рудой сказал: — Садитесь!
Все снова опустились на скамейку. Но это уже были не те конюхи, которых только что подняла команда Рудого. Это уже был отряд. Маленький, невооруженный, но все же отряд командиров Красной Армии. Всем стало ясно, в чьих руках сейчас власть, и никто не пожелал уходить из-под этой власти, так как это была власть родной армии, но которой они так стосковались. И никому — ни Бойко, ни Сидорину, ни Ларкину — не показалось теперь странным поведение Рудого в стенах конюшни. Он даже уловил некий восторг на их лицах и про себя пожалел, что так поздно открылся этим ребятам, хотя он вовсе и не открылся им, а они сами «открыли» его.
— Что же, Семен? — спросил Рудой, когда торжественность минуты прошла — Что скажешь?
По коричневым щекам старшины текли слезы. Рудой не чувствовал жалости к товарищу, которому приказывал надеть позорную личину полицая. Напротив, он с явным недовольством смотрел на Бойко и думал, что, видимо, мало каши съел парень, мало горя хлебнул на войне, если в эту минуту проливает слезы.
— Знаешь что, Константин Васильевич, — сказал Сидорин, — разреши-ка мне... Пойду я в полицию. Семен — человек семейный, а я одинок. Если что случится, все один я. К тому же меня в Павлополе никто не знает, человек я здесь новый. И паспорт вот.
— Ну что ж, — помолчав, согласился Рудой, — пусть так. Одному из нас надо служить в полиции. Не теряй времени, Сергей, самый нынче разгар набора. Только не очень нашего брата прижимай. Коли доведется в зубы, так без особого восторга. Лапка у тебя — будь здоров.
Бойко встал и неловко сгреб слезы ладонью.
— Костя... — проговорил он — Ты... того...
— Отставить.
Глава четвертая
1
Суровая зима была в том году.
Днем небо тяжко провисало над городом, а ночью, когда крепчал мороз, оно, ярко светясь звездами, как бы отлетало от земли в ледяную стынь космоса.
Замело снегами окрестные села Черновку и Гдановку, Мамыкино и Чертки, Балашовку и Макарово. Всегда веселая и незлобивая речушка с отнюдь не ласковым названием — Волчья — стала свинцовой и вьюжной. Под стать ей Самара, Орель, Сура, Чутка. Текут холодные воды павлопольских речек под толщей зеленоватого льда прямо в Днепр. Уже оделись в ледовый панцирь днепровские берега, и только на середине реки зыбкие озерца колышутся, не сдаются морозу. От Мандрыки до Чечеля — как в пустыне. Домов много, а всюду одиночество; окаянный ветер свистит в прибрежных вербах и тополях, пляшет на омертвевшем Пионерском острове, которому оккупанты вернули его прежнее и давно стертое название — Богодуховский. Некогда, говорят, местный помещик Богодухов владел просторами этого днепровского плеса.
В девяноста километрах от Павлополя, у Днепра, выше железнодорожного моста с осиротевшими быками и рухнувшими фермами, — сизые очертания заводов. Когда-то их трубы постоянно дымили, а доменные и мартеновские печи что ни час зажигали факелы плавок, озаряя край неба над городом багровыми сполохами.
Не светят огни и на проспекте Карла Маркса, прежде самой людной магистрали. Морозный декабрь вслед за вражескими войсками люто сковал областной город Днепровск, оставшийся без света и искристых зимних радостей.
Канун Нового года.