Они долго сидели, вспоминая годы совместной службы в кавалерийском полку еще знаменитой чонгарской закваски, называли имена знакомых командиров и однополчан, рассеянных ныне по дорогам войны. Оказывается, хлебнул Семен Бойко кровавого варева под Уманью в составе Двенадцатой армии, в жестоком окружении.
— Не больно ли паникуешь? — спросил Рудой, сам только что переживший сечу под Прохоровкой, но все же веривший, что где-то куется сила, способная отстоять Москву и вообще страну от полного поражения. Остановили ведь нынче немцев под Ворошиловградом.
— Паники не понимаю. А только от правды тоже не ховаюсь. Как, скажи, могло случиться, что нас чуть ли не голой рукой взяли?
Рудой не отвечал. Его самого мучили все те же вопросы, сам терялся в догадках, хоть и знал, наверное, на ноготок больше, нежели новый его землячок.
— В голове, правда твоя, еще не все устоялось, — заметил Рудой, когда молчать уже стало невмоготу. — Ничего не скажешь, прикурить дали чуть не на всех фронтах. Но и немцев, согласись, положили порядочно. Главное нынче — Москву отстоять. Там бы нам быть, а не здесь околачиваться.
— Судьбу не перекроишь. Отсюда до Москвы далеко, чего мы можем...
— Кое-что, наверно, можем.
— Слова одни. Продержаться бы.
— Но веруешь?
— Хотелось бы. Да только одиноко очень.
— А ты бабенку какую-сь под бочок. А?
— Моя законная под боком. С пацанами.
— Повезло тебе.
— Куда им деваться...
— А мои, видать, с пограничья так и не выбрались, Я ведь с ними задолго до войны в пограничье служил. Там накрылись... горюшко. Здесь, коли помнишь, бабушка одна. А может, встречал моих? Нину, детей?
— Никак нет.
Сухие желтые листья шуршали под порывами холодного ветра, и Рудому вдруг подумалось, что и он, и Бойко такие же листочки, гонимые ветром войны.
— Чем жить надеешься? — спросил Бойко, снова сворачивая цигарку и подавая кисет Рудому.
Тот отстранил его:
— С бронхами нелады. Надо бы местечко несырое и тихое.
— Пойдешь служить к нам в стройконтору? — предложил Бойко, чиркнув зажигалкой и обволакиваясь густым и пахучим дымом. — Работа непыльная и невидная. Паек, правда, маловат, но зато будем видеться, может, и дойдем до чего? Ночами, веришь, спать не могу. Бомбовые сны снятся, еще, видать, не отоспался после той Брамы Зеленой. Все воюю, а немцы душат, преследуют, кончают меня. И мнится, что в руках у меня не скребок и вожжи, а что-сь посерьезнее. Уж я бы за этот базарный день...
— Сны у тебя, брат, надежные, ничего не скажешь. С такими снами можно и въяве кое-что... Кого это сегодня порешили на площади?
— Кто знает? Читал же ,что нацарапали: «Партизан». Говорят одни — замдиректора какой-то. Другие — партизанский комиссар из лесов.
— Из лесов? Что, партизанский отряд объявился?
— А бог его знает. Наши леса знаешь какие? В этих лесах не то что партизанить» — в прятки играть нельзя.
Хорошо, что ничем не выдал своего волнения, А может, выдал? Нет, не слышит Бойко, как колотится его сердце.
— Что ж, нельзя в лесу, так попробуем в городе партизанить, — сказал Рудой, справившись с тошнотным приступом тревоги. И подумал: «Неужто отряд Королькевича разгромлен?»
— Что же в городе? В городе — это уже, считай, подполье, — ответил Семен. — Знаешь, с чего начинать?
— А ты готов? — вдруг спросил Рудой.
— Так разве я один? — простодушно ответил Бойко, словно уже давно ждал подобного вопроса.
— А кто еще?
— Возьми Сидорина, Ларкина...
— Кто они?
— Тоже конюхи. Лейтенант Сидорин — москвич, старшина Ларкин — волгарь, из Горького, Надежные ребята со мной работают.
— Так, так, — Рудой тронул сапогом жухлый листочек. — Осень нынче с приплодом. К теще наведаюсь. Коли жива, у нее останусь. Значит, в строительной конторе можно, говоришь, зацепиться, чтобы с голоду не подохнуть? — Можно.