Значительно позднее, когда Рудой, не веря тому, что случилось, бессмысленно глядел на труп немца, он не мог бы толком объяснить себе, какая сила бросила его на конвоира, как он свалил его и, мгновенно подмяв, обеими руками намертво вцепился в податливую мягкую шею. Теперь же, совершенно обессиленный, он сидел в кустах подле трупа, чувствуя покалывание в пальцах рук и плохо соображая, что же делать дальше. О том, что могут хватиться конвоира, организовать поиск, преследовать, Рудой еще не думал.
Стараясь не смотреть на лицо мертвеца, Рудой снял с него сумку, в которой нашлись галеты и кусочек шоколада, аккуратно завернутый в хрустящий целлофан.
Где-то загудел паровоз. Гудок возник внезапно и так остро напомнил о близости станции и немцев, что Рудой по-настоящему испугался. Какого черта он медлит?
Схватив автомат, он побежал вдоль овражка. Мокрые ветки хлестали по ногам. Каждый шаг, казалось, гулко оповещал округу, вел следом и овчарок и карателей. Он останавливался на мгновение, прислушивался и с новой энергией бросался вперед. Когда-то он неплохо бегал. Но то было на гаревой дорожке стадиона...
Острая боль ниже колена заставила вскрикнуть. Рудой налетел на что-то твердое.
Снова побежал, уже прихрамывая. Только бы уйти от погони. Он держал путь, вопреки здравому смыслу, на Карабьяновку. Впрочем, может быть, это единственное правильное решение. Обнаружив убитого конвоира, немцы решат, что беглец не осмелится спасаться в Карабьяновки. А он отсидится там. До Карабьяновки, по его предположениям, осталось не так далеко, с пяток километров. Сколько он отмахал? Сумерки уже поглотили все вокруг.
Овражек кончился. Исчезли и ориентиры — телеграфные столбы. Пошла степь без дорог и тропинок, без примет на местности и счастливых укрытий. На горизонте полыхали голубоватые и багровые зарницы, и от этого степь казалась подожженной по краям. Вдали посвистывал паровозик.
Близка ли спасительная Карабьяновка? Не сбился ли он с пути? Открытая степь лишала беглеца уверенности.
Потянуло сыростью. Через несколько минут Рудой стоял на берегу мелководной речушки, невесело журчавшей у коряг. Осторожно ступая, он вошел в воду и, погружаясь по колени, а кое-где и выше колеи, перебрался на противоположный берег, покрытый густым лозняком.
Дождь не переставал. Нога ныла и вспухла. Кустарник хорошо скрывал беглеца, и теперь можно было передохнуть. Рудой стащил мокрые сапоги, вылил из них воду, выжал портянки. Обувшись, поднялся, но тотчас упал на песок. Кружилась голова. Внезапно ощутил соленое во рту. Кровь?
Еще чего не хватало! В мозгу отчетливо возникли картины конной атаки под Белоусовкой. Оставшиеся в живых гитлеровцы опомнились, открыли пулеметный огонь.
Верный Орлик вынес из сечи. Рудой лежал на сене среди своих, изо рта шла кровь. Голова кружилась, как сейчас. В дивизионном лазарете он услышал: «Бронхоэкотазия».
Нынче все повторялось, но теперь он был один. Ни лазарета, ни медсестры...
Стараясь не упасть, поднялся и поплелся бережком.
Рассвет застал Рудого в густой кукурузе неподалеку от какой-то деревни. Мысли путались. Рудой, прикинув, где примерно всходит солнце, понял, что Карабьяновка осталась в стороне, а перед ним Балашовка, куда он частенько ездил за полковым сеном.
2
— Человек, а человек... Ты живой?
Рудой открыл глаза. Над ним стояла пожилая женщина в синем выцветшем платье, в мужском поношенном пиджаке. От нее пахло дымом деревенского утра. А может, этот горьковатый дымок приполз сюда из деревни?
— Живой пока, спасибо, мать.
— Откуда будешь?
— Павлопольский. Шел на менку, притомился. Немцы в деревне есть?
— Вчера на всех мужиков облаву устроили.
— В Германию, значит... — Рудой помолчал. — А что народ? Как?
— Что народ? Бедует. Что ж ты на сырой земле спишь-то? Простудишься. Не здешний небось?
— Павлопольский же! — А в глазах женщины прочитал насмешливое: «Такой ты Павлопольский, как я мелитопольская» — Голодный я.
Эти слова вырвались помимо воли, как требование.