Они стреляли в меня на пари, сам видел. — Он мотнул головой в сторону вышки. — Стали палить, когда я пошел к бочке напиться. Существует международное право... Мы, военнопленные, требуем человечности. В госпиталь... мне операцию надо. Передайте, если сама не сволочь... передай, что... Москва все узнает...
Марта перевела Лехлеру эти слова. Лехлер оторвался от своих ногтей, посмотрел на раненого:
— Успокойте его, Марта! В четыре часа ему сделают операцию.
— Но до четырех он умрет!
— Ничего, выдержит.
Теперь уже заговорили все: их лишили пайка, они с утра не ели.
Лехлер, морщась, выслушал Марту.
— В четыре часа их накормят.
Переведя ответ Лехлера, Марта не назвала времени: ей стал понятен зловещий смысл срока.
Затем Лехлер пригласил начальника охраны в автомобиль. Машина остановилась у глубоких ям, где некогда строители завода гасили известь.
На обратном пути Лехлер по-прежнему молчал. Молчала и Марта. Она догадывалась, что предстоит сегодня.
Когда они были уже в его кабинете, он сказал:
— Идите домой, Марта. Вижу, вам не по себе. Справимся, пожалуй, без вас.
— Думаете, я из слабонервных? В конце концов, я служу...
— Воля ваша. — Лехлер усмехнулся. — Вы одна из тех немногих, которые не растворились в русской каше и в русском борще... — Его ободрило собственное остроумие, и он подумал, что вовсе неплохо было бы подогреть себя и переводчицу бокалом вина. Бокалом!.. В Павлополе нет бокалов. Но ничего, дайте срок, и этот городишко превратится в премилый чистенький городок, не хуже немецких.
Марта тем временем вышла во двор. На скамеечке сидели буфетчица с профилировки — вертлявая глуповатая девушка — и молодой жандарм из фельджандармерии.
Марта не ошиблась, жандарм напевал: «Солнце светит ярким светом, шум на улицах сильней...» Это все было слишком давно, в той первой, далекой жизни, которую прожила Марта с мужем на берегу Волчьей.
— Что поёшь? — спросила Марта приблизившись.
— Ничего, так... — ответил солдат, заметно смутившись.
— Что значит — «ничего, так»?
— Какой-то случайный мотив.
— За такие мотивы расстреливают. Встать!
— Яволь. — Жандарм вытянулся, щелкнул каблуками. — Я больше не буду, мадам.
— Почему знаешь эту песню? — спросила Марта, внимательно изучая парня. — А ты, девка, уши развесила. Не соображаешь? Конец песням, конец и Советам! Хочешь висеть?
Девушка заплакала:
— Ей же богу, Марта Карловна... Только так... знакомый мотив, честное слово.
— Почему немец знает эту песню? — Марта не унималась, хотя тон ее смягчился.
— Я — латыш. Учился в Москве, мадам. Приехал к матери в Ригу на каникулы — началась война. Меня забрали в немецкую армию, мадам.
— Ты будешь сегодня на Литейном в четыре часа? — Нет, мадам, не буду.
— Почему?
— Я не участвую... в этом. Не могу! — Он почти истерически выкрикнул эти слова.
— Я хочу, чтобы ты побывал там, — сказала Марта. — Потом расскажешь мне. Я никогда не видела этих ваших акций. Мне интересно, но страшно...
Парень диковато посмотрел на фрау. Говорят, есть дамочки, испытывающие наслаждение от этих подробностей. Он знает, что готовится сегодня на Литейном. Однажды под Львовом он впал в беспамятство, и с тех пор его перестали брать с собой, окрестив маменькиным сынком. Если мадам интересно, пусть идет сама.
— Grobian! Dummkopf![2]
… В три часа она опять забралась в машину вместе с Отто Лехлером. Тот не отговаривал ее, хотя сам был довольно мрачен. Он бы охотно взорвал жандармерию вместе с Экке и его бледиоглазьш переводчиком. Ведь это Экке, сговорившись с Гейнеманом, приказал Лехлеру контролировать акцию на Литейном.
Ровно в четыре часа дня всех обитателей лагеря охранники вывели из ворот и погнали к белым ямам.
Марта находилась довольно далеко, в машине.