Скоро придут сумерки, и только потом станет совсем темно. Самое одинокое время суток для меня, так болезненно, медленно оно тянется, пока не опустится ночь. То, что французы называют l'heure bleue, время особенной праздничности, веселости, bonhomie — того, что мне совсем недоступно; люди за аперитивом деловито планируют вечерние развлечения: пирушки, свидания, флирт — светлые девичьи фигурки, трепещущие в предвкушении, заполняют бульвары, мерцают в пурпурной полутьме, их отражения колышутся в лужицах света.
Знаю, что вы сейчас думаете: безумие. Вы думаете: "Он никогдане былв Париже". Вы правы. Никогда. Но ведь на первом этаже в гостиной есть телевизор, и иногда в хронике показывают сцены из жизни Парижа. И я читал книги, видел фильмы. Остальное — мое воображение, согласен. Мисс Дегрут не влияла на меня в данном случае, так же как и он. Да, я нигде не бывал и никогда не побываю. Боюсь, никогда не покину этот маленький, отлично организованный мирок, в котором обитаю. Уединенное место, скажете вы. И опять вы правы. Увы, что тут поделаешь! Я утратил... что? Что это — то, без чего я испытываю чувство потери? Смутное ощущение несчастья, почти недомогание. Думаю, что каким-то странным, ужасным образом я утратил —его.
Ужасное место. Ненавижу его. Пар рычит в радиаторах, раковины заросли ржавчиной, потолок, как я уже говорил, протекает. Обычно в это время года здесь куда холоднее — холодно, тоскливо, гнусно; суровое местечко. И тихое! В прежние времена даже с такой верхотуры можно было услышать звон трамваев; теперь трамвайную линию убрали, а автобусы шумят куда меньше. Раньше я наблюдал за трамваями; я все вспоминал ту песенку, что сразу напоминала мне про них. Но и трамваев я лишился. Теперь мне здесь вообще нечем заняться. Другие обитатели смеются надо мной, нарочно называют меня неправильным именем, не моим, это ужасно. Нет, я не жалуюсь на жестокое обращение, по крайней мере,не всевремя. В общем, тут мне обеспечено скучное существование, согласитесь, но мисс Дегрут считает, что так для меня лучше. Доверчивая мисс Дегрут. Юна обещала купить мне трубочного табаку — «Принц Альберт», сорт, который я курю с восемнадцати лет; тридцать лет подряд, вот уже сколько.)
Темнеет. Небо еще сиреневое. Нет — как клевер; да, клевер, даже чуть темнее. Помню клочок, поросший клевером, у колодца за домом, как она любила клевер — это был ее свадебный букет, вы знаете, — могла долго стоять и смотреть на него, спросите у нее — почему? И почему так долго? Как она любила клевер! Интересно, садила она его там, у колодца, или он рос сам по себе? Не думаю, что кроме нее кто-то еще обращал на клевер внимание.
Вы слышали про колодец? Темное и таинственное место, где случилось несчастье — одно из многих несчастий, точнее сказать. Повешение. Нет, я не в том смысле — хотя, пожалуй, это было еще ужаснее. Попробуйте вообразить жуткий скрежет ворота, когда цепь начала разматываться, как вертится ржавое колесо, опуская груз вниз, вниз в темноту. Крики о помощи, ужасные, страшные, неистовые крики ярости, ужаса... Нет, я же сказал, это был не тот вид повешения, не настоящая казнь, — хотя, конечно, можно назвать это в каком-то смысле казнью, по крайней мере, задумана была казнь кошки. Холланд не любил кошек. Ненавидел, точнее говоря. Да, кошка — разве я не говорил вам? У нее было странное имя, по-гавайски оно означало Трудность. Любимая Трудность одной старушки. Холланд обмотал цепь вокруг ее горла — чтобы не подняла шум, перетащил Трудность через дорогу и подвесил на крюке колодца. Назло. Но трудность была в том — простите за каламбур, — что заодно он повесил себя самого. Бедный Холланд.
Нильс, его брат (он играл в индейцев возле насоса), увидел все это, услышал мяуканье — мяу! мя-а-ау! — и прибежал на помощь.