Но растущей привязанности малыша и деда не было дано развиться…
Жизнь в доме после трагического ухода Саркиса не стала веселей. А маленького Женю вскоре отослали в Тифлис к бедным родственникам. По его годам пора было оставить занятия с домашней учительницей, пора садиться за школьную парту.
Дом опустел. Гнетущая тишина нависла во всех его углах. Младшим сестрам Евгения строго-настрого было запрещено беспокоить отца, отвлекать его от священнодействия, когда он в полутемном кабинете прикидывает на счетах растущие колонки рублей и копеек, множащихся от его операций. По распоряжению Богратиона Сергеевича несмелый смех и плач девочек еще с колыбели подавлялся древним способом: надежной соской с настоем мака.
Одна из сестер Евгения Вахтангова на склоне лет жила у него в Москве. Сознание этой женщины навсегда было окутано темной пеленой. Она сохранила инфантильность души, выбитой на всю жизнь из реальной действительности. В ее детстве бабки говорили: этого не должно быть, если мак дают младенцам «в меру», но меру определяли по-своему…
Прошло два года. За это время Женя в Тифлисе был принят в гимназию. Но житье-бытье мальчика у бедных родственников превратилось в безрадостную и бессмысленную службу. Его загрузили грязной работой по дому. Ни от кого он не видел ласки, ни в ком не встречал участия. Не прижился он и в холодных, казенных стенах гимназии. Среди одноклассников оставался чужаком. Внутренняя сосредоточенность мальчика понемногу переходила в замкнутость. Чувствительность — в отчуждение. Впечатлительность — в страдание. Он прослыл угрюмым маленьким нелюдимом, и от этого еще больше хмурился и еще острее его мучило одиночество. Наконец он так настойчиво запросился домой, что его вернули во Владикавказ…
При возвращении в родительский дом всегда волнуют знакомые голоса дорогих воспоминаний и то, о чем мечталось, принимается, хотя бы отчасти, за сущее.
Женя не был шумным подростком, он инстинктивно не любил громких излияний, улавливая в них нотку позы — она ему претила. Но в душе, как и каждый подросток, он с затаенной надеждой ждал человеческого согревающего общения.
Тем более жестоким стало разочарование. Оно не охладило скрытого пыла его сердца. Но после первых радостных минут возвращения домой сознание необратимых потерь становилось с каждым годом все более беспощадным.
Жизнь в семье превращалась в пытку страхом…
Вот ждут к обеду отца. Можно привыкнуть к чему угодно, даже к ежедневному испугу, как привыкают обедать в один и тот же час. Но само внушение трепета не становится от этого менее тягостным.
Уйти, избежать назначенной в этот час тихой казни нельзя. Обед — это обязательный для всех домочадцев обряд, когда семья встречается с Богратионом Сергеевичем, и все должны быть налицо.
Домочадцы то и дело поглядывают на циферблат. Проходят два томительных часа. Богратиона Сергеевича задержали неотложные заботы на фабрике.
Наконец с улицы врывается в кухню фабричная девушка. Запыхавшись, предупреждает, как с нею условлено:
— Хозяин идет!
Кухарка, утомленная долгим ожиданием у плиты, зло кричит горничной:
— Идет!
Горничная, поправив наколку в волосах, бежит к Ольге Васильевне.
— Барин идет!
Ольга Васильевна произносит негромко — так говорят о привычном, неизбежном несчастье:
— Отец идет.
И машинально одергивает на дочери платьице, смотрится в зеркало, поправляет прическу.
Вся семья выходит навстречу в столовую.
Богратион никогда не изменяет своим обычаям. За столом он молчит, и все должны молчать. Он не делает замечаний, не упрекает, но все чувствуют себя подавленными, как будто они непростительно виноваты в чем-то перед главой семьи, и этой их вины нельзя забыть, и ничего нельзя исправить.
Пройдет много лет.