Еще эпизод — дорожное впечатление ребенка: «Я сказал ей (матери. —Я. С. ), что помню еще что-то про пастуха и медные деньги. «И это было дорогой, — сказала она, — дорогой, на одной станции, я держала тебя на руках и говорила с маленьким пастухом, которому я дала несколько грошей. Не помнишь ли, что было в руках у пастуха?» Я не помнил. «В руках у пастуха был кнут» — слово, которое я услыхал тогда в первый раз». Но не в последний.
Каждый, имеющий хоть какое-то представление о русской, особенно северной, деревне, знает, что в руках опытного пастуха кнут — страшное орудие: может легко перебить ноги скотине. Но особый кнут долгие годы был в России и официальным, законным, со своей регламентацией, средством укрощения людей.
Кнут входил в русскую жизнь во всем разнообразии ,изготовления и применения. Закрепило ли кнут чье-нибудь, кроме русского, народное сознание столь многими пословицами и поговорками, превращая в почти бытовой образ — символ жестокости? И усвоила ли так кнут, этот мрачный символ истязания, чья-нибудь поэзия, кроме некрасовской?
Там били женщину кнутом,
Крестьянку молодую...
Это о человеке.
..Клячонка стояла
Полосатая вся от кнута,
Лишь на каждый удар отвечала
Равномерным движеньем хвоста.
Это о лошади.
Как раз об избиении лошади человеком Некрасов единственный написал так, что картина стала несмываемым знаком-клеймом нашей жизни и нашей литературы:
Под жестокой рукой человека
Чуть жива, безобразно тоща,
Надрывается лошадь-калека,
Непосильную ношу влача.
Вот она зашаталась и стала.
«Ну!» — погонщик полено схватил
(Показалось кнута ему мало) —
И уж бил ее, бил ее, бил!
Ноги как-то расставив широко,
Вся дымясь, оседая назад,
Лошадь только вздыхала глубоко
И глядела... (так люди глядят,
Покоряясь неправым нападкам).
Он опять: по спине, по бокам,
И вперед забежав, по лопаткам
И по плачущим, кротким глазам!
Нет, это не бытовая сцена, не уличная зарисовка. Здесь страшная символическая картина обесчеловечивания целого мира в виде бытовой сцены, уличной зарисовки. Потому сам быт в некрасовских стихах все время преодолевается.
Под жестокой рукой человека.
Человека! Вообще человека. И далее: не какой-то местный возница, петербургский извозчик, городской ломовик, а — почти библейски, трижды — «погонщик... погонщик... погонщик».
А глаза?
...так люди глядят,
Покоряясь неправым нападкам.
Может быть, единственная не усиливающая, а ослабляющая эмоциональный напор фраза. Ибо, что люди! «Никогда, — писал русский философ Владимир Соловьев, — не увидишь на лице человеческом того выражения глубокой безвыходной тоски, которая иногда без всякого видимого повода глядит на нас через какую-нибудь зоологическую физиономию». Так это без видимого повода. А здесь?
Здесь Некрасов представил, может быть, самую страшную из своих картин страдания, образвселенского(да, да!)страдания; может быть, самую страстную своючеловеческую жалость излил на лошадь, наживотное. Почему?
«Это начало, — писал тот же Владимир Соловьев, — имеет глубокий корень в нашей природе, именно в виде чувства жалости, общего человеку с другими живыми существами. Если чувство стыда выделяет человека из прочей природы и противопоставляет его другим животным, то чувство жалости, напротив, связывает его со всем миром живущих, и притом в двояком смысле: во-первых, потому, что оно принадлежит человекувместе со всеми другими живыми существами, а во-вторых, потому что все живые существа могут и должны статьпредметами этого чувства для человека».
Вот почему из страшного морока, казалось бы, всего лишь уличной некрасовской сцены долго не выпутается русская литература.