— Быстросообразительные наши, для верности попробуем еще раз. Теперь те, кто за, переходите на сторону ораторского жезла, кто против, двигайтесь к царскому скипетру.
Молодой царь недовольно глянул на своего соратника, однако мешать ему не стал. Он только поменял местами скипетр и жезл. Казалось бы, никто и не должен был куда-то двигаться. Однако обе толпы зашевелились, потянулись в стороны, и вскоре напротив царского скипетра опять собралось явное большинство.
— Вот уж народоправцы, — заявил вдруг Мусей. — И так получается поровну, и этак получается поровну.
— Афиняне, — Тезей вынужден был обратиться к согражданам, — в назначенный день для вас здесь поставят две вместительные бочки. Каждому вручат по черепку. Кто будет за, опустит черепок в одну бочку, кто против — в другую. Так и подсчитаем голоса. А теперь расходитесь.
— Ты обратил внимание, — спросил Тезея наблюдательный Одеон, когда они поднимались на Акрополь, — кто все время был с Клеоном?
— Нет, — рассеянно ответил Тезей.
— А ты, Мусей?
Мусей отрицательно покачал головой.
— Ну да, — усмехнулся Одеон, — ты веселился.
— Кто же вертелся вокруг Клеона? — переспросил Мусей.
— Сразу не разберешь, кто вокруг кого вертелся, — рассудительно заметил Одеон. — Но с Клеоном все время был Менестей.
— Кто такой Менестей? — заинтересовался Тезей.
— Из твоих родственников по отцовской линии, — ответил Одеон, — царских кровей, то есть…
— Надо подумать, — внял Тезей.
— Думай, думай, есть о чем, — со значением произнес Одеон.
Через несколько дней перед дорогой, поднимавшейся на Акрополь, выставили два объемистых глиняных узкогорлых сосуда. Полноправные афиняне, вытянувшись цепочкой, по очереди подходили к ним и опускали в тот или иной черепки. Когда содержимое сосудов вывалили и пересчитали, за народовластие черепков оказалось немного больше, чем против. Однако озадачивало другое. Основное количество черепков в сосуды так и не попало. И лежали они ничьи на земле вокруг той или другой бочки. Как определять их, никто не знал. До понятия «воздержавшиеся» тогда еще не додумались.
И все-таки что-то очень менялось в Афинах. Казалось, попадаешь в иной город. Такой же, как прежде, разговорчивый. Но все, вроде, как не про то говорят. Словно слова перетолковываются по каким-то небывалым правилам. И у всякого что-то будто новое в характере появилось. У одних появилось то, что они никак чего-то не принимают. Другие принимают, а что принимают, никак уразуметь не могут — отсюда постоянные споры. Третьи просто уверовали в силу новшеств, пусть и не очень понятных. И решили, что иначе жить нельзя, как будто никогда и не жили по-старому. Четвертые говорили, что им все равно, но и про «все равно» заявляли с таким напором, словно сейчас кулаками начнут свое «все равно» доказывать. Пятые, шестые, седьмые… Сплошные разногласия. Но всем хотелось принять в чем-то участие, потому что каждый открыл, что он сам — нечто такое-этакое. И споры, о чем бы ни спорили, упрощались в конце концов до несложной формулы: ты сам, видите ли, а я — разве не сам?
Все это, разумеется, не помешало глазастым афинянам заметить, что в городе появилась знаменитая пророчица Герофила. И то сказать, есть вещи важные, свои то есть, и поинтереснее — пришедшие из чужих краев. Герофилу к тому же ждали, поскольку слава пророчицы идет впереди нее. До жителей города дошли слухи, что третьего дня Герофила вступила в городок Платей. Платейцы и привезли ее, минуя враждебный остальной Аттике Элевсин. Возниц своих пророчица отпустила на въезде в город и в Акрополь со своими спутниками двинулась пешком. Шествие Герофилы не сопровождалось ни игрой на флейте, ни громом тимпана и кимвал. Не несли рядом с ней горящих факелов. Не стряхивали их светочи, очищая тем самым место, где ступала ее нога. То есть, не было ничего такого, к чему прибегают бродячие предсказатели, привлекая к себе внимание. И сама Герофила не несла на голове своей венка и не держала в руках жезла гадальщика. Однако афиняне безошибочно опознали эту женщину. Она величаво двигалась, едва колебля на ходу длинный и необычный здесь желтый хитон из тонкого бисса, какого из шерсти овец не получишь, как ни старайся. Хитон перехватывал пояс, поблескивающий прозрачными камешками. С плеч падал пурпурный с продольными зелеными полосами плащ. На голове — словно в несколько рядов повязанный платок, но ряды эти были сшиты между собой в аккуратную, как перевернутая лодочка, шапку с разбегавшимися по ней волнами. Пророчица молода, у нее светлое и четкое, слегка удлиненное лицо с нежным румянцем на щеках, резким разлетом бровей и носом, тронутым горбинкой, что, поговаривают, в Азии считается признаком женской красоты.
И любопытно афинянам, и жутковато.
Наслышаны были они, что родилась Герофила в Марписсе, рядом с Троей, от нимфы и смертного отца. Правда ли это? Ведь в моменты вдохновения величала она себя то Артемидой, то женой Аполлона, то его дочерью. Для греков такое не выглядело особенной путаницей. Кто объяснит тайну и суть родства с богами? Может быть, все так и есть.
И, конечно, афиняне успели предупредить Тезея о прибытии гостьи. Один из них, самый ретивый, даже палку свою отбросил, чтобы легче было бежать к царю. Другие припустили следом, держа палки наперевес, могло даже показаться поэтому, будто они гонятся за первым, чтобы поколотить его, что, и, правда, было им не чуждо.
Тезей встретил Герофилу у входа во дворец. И Герофила немедленно отличила его ото всех остальных.
— Мне оказывает честь сам герой Лабиринта, — обратилась она к нему.
— Ты слишком добра ко мне, Герофила, — ответствовал ей Тезей, — жизнь еще более запутанный лабиринт, и как не приветствовать ту, которая может видеть сквозь стены.
Когда они, оставив снаружи всех, сбежавшихся на зрелище встречи знаменитой и загадочной гостьи, вошли во дворец, молодой царь отступил в сторону, давая пророчице первой взойти на ступени, ведущие в мегарон. Герофила, прерывая это церемонное его движение, запросто коснулась ладонью плеча Тезея, слегка подтолкнув его вперед. И они пошли рядом, и близость возникла между ними, как бы сама собой разумеющаяся, если не иметь в виду, что Тезей, поднимаясь в мегарон, продолжал нести на себе это прикосновение мягкой и прохладной женской ладони, окатившее юношу будоражащей волной тепла.
Приближение вечера застало молодых людей уже впятером. Кроме Поликарпа и Лаодики, к Тезею и Герофиле присоединился Мусей. За Мусеем, естественно, послали. Он песнопевец и тоже ведь прорицатель, и еще раньше вернулся сюда из Дельф. Конечно, Герофила и Мусей принялись вспоминать этот ритуальный центр всея Греции, поохали под впечатлениями о священном Кастильском источнике, поговорили о почти кольцевой дороге, которая ведет к храму Аполлона и расходится со струей источника — этого потока нимф, отпуская его течь стороной вниз, убегающего от прямо стоящих белых строений светлого бога в темные чащобы, в развалы нагромождений грубого камня, в диковинные перепады дионисовых владений, где изогнутые крепкоствольные деревца, как вакханки, карабкаются на кручи скал. Не забыли они и о Формакидах, гигантскими слоеными зубьями выделявшихся на фоне гор, и, конечно, о толпах и группках паломников, разнокрасочных и шумных, непохожих друг на друга ни одеждами, ни жестикуляцией, прибывающих сюда, чтобы умилостивить божество и разузнать о своих судьбах, о реальности всяческих своих упований. Все эти паломники рядом с чинными, преисполненными суховато-величавого достоинства и самодовольными служителями бога, напоминали отдыхающих, вынужденных время от времени выстраиваться в очереди за советами, словно к целителю, скрытому за стенами храма.
— У Кастальского источника жрецы затеяли рыть бассейны, — рассказывала Герофила, — которые они выложат плитками, чтобы струя не сразу убегала от них.
Мусей огорчился:
— Нужно ли нарушать одну красоту, чтобы завести какую-либо иную.
— Разве не дали тебе боги дара прорицания, — став серьезной, заметила Герофила, — разве ты не видишь, как переменится все вокруг, если заглянуть вперед?